разумность сущего. Казалось бы, в награду за свою прекрасную жизнь его мать заслуживала легкой смерти, и ее уход из этой жизни должен быть исполнен достоинства и грации. Апостольское речение о том, что смерть есть возмездие за грехи, он толковал буквально: злым — болезни, праведным — здоровье. Инертная масса, лежавшая перед ним, опровергала эти наивные представления. Мать шевельнула рукой, и Нейлз заметил, как на пальцах ее сверкнули бриллианты. Видно, сиделка, играя в куклы, надела ей все ее кольца.
«Мама,—повторил Нейлз.— Мама, чем я могу тебе помочь? Хочешь видеть Тони? Или Нэлли?»
Увы, это был разговор с самим собой.
Нейлз погрузился в воспоминания об отце. Это был отличный охотник, удачливый рыбак, выпивоха и душа общества. Однажды, когда Нейлз еще учился на первом курсе, он приехал домой на каникулы вместе со своим товарищем. Нейлз преклонялся перед своим другом и гордо представил его отцу, встречавшему их на станции. Старик, однако, кинул на его приятеля быстрый и презрительный взгляд и только покачал головой, словно дивясь дурному вкусу сына. Нейлз думал, что они поедут домой, где их ждет обед, но вместо этого отец повез их в ресторан при гостинице. На эстраде играл духовой оркестр, между столиками танцевали пары. Когда отец начал заказывать обед, Нейлз вдруг понял, что он в дымину пьян. Он заигрывал с официанткой и, пытаясь ее ущипнуть, опрокинул стакан с водой. Когда же оркестр принялся играть «Мыльные пузыри», он вышел из-за стола, пробрался между танцующими, вскочил на эстраду и, выхватив у дирижера палочку, принялся ею размахивать. Всем это казалось очень забавным. Всем, кроме Нейлза, который, будь у него под рукой револьвер, всадил бы пулю в кривлявшуюся фигуру отца.
Старик встряхивал своими седыми космами, изгибался, подпрыгивал, то требуя от оркестра фортиссимо, то вымаливая у него пианиссимо,— словом, показал блестящую пародию на дирижера. Это был его коронный номер в клубе. Оркестранты смеялись, дирижер смеялся, официантки, опустив подносы на стол, смотрели на представление, а бедный Нейлз с каждой минутой погружался все глубже в трясину своего позора. Разумеется, он мог бы сесть с товарищем в такси и поехать домой, но это осложнило бы его и без того довольно шаткие отношения с отцом. Извинившись перед товарищем, Нейлз пошел в туалет и склонился над раковиной. Только так он и мог выразить свое горе. Когда он вернулся, спектакль уже кончился, и отец допивал третью или четвертую порцию виски. Наконец они кое-как пообедали и поехали домой. Отец заснул в такси. Нейлз помог ему подняться на крыльцо, радуясь, что хоть в этом ведет себя, как подобает хорошему сыну. Он всей душой хотел бы любить старика, но как ему было еще доказать свое сыновнее чувство? Отец поднялся к себе, а мать встретила Нейлза своей кроткой, скорбной, мудрой и такой милой улыбкой.
В палате было два стула, на одном сидел Нейлз, на другом лежала подушка. Шагнуть к стулу, взять подушку, накрыть ею лицо матери, подержать так несколько минут — и конец ее мукам. Нейлз встал, сделал шаг к стулу, снял с него подушку и снова сел, держа ее на коленях. Да, но если она будет сопротивляться? Если, несмотря на страдания и зияющие провалы памяти, она всей силой инстинкта, еще держится за остатки уходящей жизни? Вдруг она придет на минуту в сознание и в эту минуту постигнет, что убийца — родной ее сын?
Вот о чем думал Нейлз в это утро, сидя напротив Нэлли.
Нэлли была не из тех женщин, что, не дав гостю опомниться и повесить шляпу на вешалку, кидаются ему на шею и ошеломляют его страстным поцелуем. Нет, Нэлли прелесть. Миниатюрная, с рыжеватыми волосами, она сидела за столом в кружевном пеньюаре, распространяя вокруг себя легкий аромат гвоздики. Она состояла членом всевозможных комитетов, ее моральный кодекс был непоколебим, вкус, с каким она подбирала букеты к столу, безупречен,— словом, она вполне могла служить прототипом героини какого- нибудь скетча, что ставят в ночных клубах. Нэлли не была чужда и искусству. Картины, украшавшие стены столовой, вышли из-под ее кисти — все три. Она покупала полотно, натянутое на подрамник и испещренное ломаными синими линиями, как геодезическая карта. Пространства, заключенные между этими линиями, были пронумерованы. Цифра 1 означала желтый цвет, 2 — зеленый и так далее. Прилежно следуя инструкции, Нэлли придавала безжизненному холсту глубину и яркость осеннего заката в Вермонте или (на той картине, что висела над сервантом) наносила на него портрет дочерей майора Гиллеспи работы Гейнсборо. Получалось немного вульгарно, конечно, да она и сама это подозревала, зато самый процесс сотворчества доставлял ей глубокое удовлетворение. А недавно, движимая искренней любознательностью и желанием быть в курсе основных веяний, она вступила в кружок по изучению современного театра. Ей поручили сделать доклад о новой пьесе, которая шла на подмостках одного из театров в Гринвич-Вилледж. Приятельница, с которой Нэлли собиралась в театр, заболела, и ей пришлось ехать одной.
Спектакль давали в мансарде, рассчитанной на небольшое количество зрителей. И в зале, и на сцене было душно. К концу первого действия один из актеров скинул туфли, рубашку, брюки, а затем, повернувшись спиной к зрителям, и трусы. Нэлли не верила своим глазам. Если бы она встала и покинула театр в знак протеста, как несомненно поступила бы на месте Нэлли ее мать, она тем самым как бы расписалась в неприятии современности. А Нэлли стремилась быть современной женщиной и считала себя обязанной принимать современный мир таким, каков он есть. Актер меж тем медленно повернулся к публике и принялся непринужденно зевать и потягиваться. Все это было точным воспроизведением жизни, как она есть, но в душе у Нэлли поднялась буря противоречивых чувств, а ее ладони сделались липкими от пота. Воспитанная в уважении к приличиям, она была оскорблена, темпераментная по натуре — взбудоражена. Огни рампы померкли. Доигрывали пьесу одетые актеры, но в душе у Нэлли что-то надломилось. Она вышла из театра в напоенный дождем воздух. Чтобы попасть на автобусную остановку, Нэлли надо было перейти Вашингтон-сквер. Группа студентов маршировала вокруг фонтана, держа в руках транспаранты, на которых были написаны совершенно непотребные слова. Может, она сошла с ума? Нэлли проводила демонстрацию взглядом, покуда та не скрылась за углом. Последний лозунг, который попался ей на глаза, гласил: «Дерьмо». Нэлли чувствовала, что у нее подгибаются колени.
Она села в автобус и осмотрела пассажиров, мечтая встретить среди них кого-нибудь, кто принадлежал бы к людям ее круга; с тоской вглядывалась она в лица — только бы увидеть обыкновенную порядочную женщину: жену, мать семейства, из тех, что с законной гордостью показывают гостям свой дом, сад, изящные букеты на столах и радушно демонстрируют перед ними свое кулинарное искусство. На передней скамейке сидели в обнимку два парня и смеялись. Один из них поцеловал другого в ухо. Нэлли с удовольствием ударила бы их зонтиком. На следующей остановке в автобус вошла именно такая женщина, о какой мечтала Нэлли. Она села рядом с ней. Нэлли ей улыбнулась, та ответила такой же приветливой улыбкой и устало произнесла: «Во всем городе нет, оказывается, английского ситца. Я обошла все магазины Нью-Йорка и не могла найти английский ситец. Мне нужен хороший английский ситец. У меня вся мебель английская, и весь мой дом в английском стиле, так что рубчатый репс совсем не подходит к моему интерьеру. А мне всюду суют этот репс, рубчатый репс... Не знаю, быть может, в Нью-Йорке и существуют магазины, в которых продается английский ситец,— мне, во всяком случае, не посчастливилось на него набрести. Дома у меня вся мебель обита ситцем, он очень хороший, только, к сожалению, немного пообтерся... Представляете — ирисы, пионы, васильки, а фон голубой? Да вот у меня с собой и образчик есть». И, открыв сумку, дама извлекла кусочек штампованного ситца.
Не об этом ли только что мечтала Нэлли? И, однако, слушая болтовню своей соседки о тряпках, Нэлли не могла забыть слов, которые прочитала на лозунгах. Они, казалось, огненными литерами врезались ей в память. Она была не в состоянии забыть и актера, представшего перед публикой в чем мать родила. Почва, на которой она так твердо стояла до этого дня, казалось, ускользала у нее из-под ног. Соседка меж тем перешла к описанию своей мебели, вызывая у Нэлли не просто скуку, но и раздражение. Как ничтожна эта жизнь, ограниченная коврами и креслами, как убого захламленное имуществом сознание, для которого воплощением добра является штампованный ситец, а зла — рубчатый репс! Все это казалось Нэлли ничуть не более пристойным, чем влюбленные педерасты, нежничающие без стеснения на людях, или нелепые студенты с их непечатными лозунгами. Представшая вдруг глазам Нэлли картина сексуальной революции смутила ее покой, сбила с толку и обескуражила; вместе с тем она чувствовала, что путь назад, в мирок уютных интерьеров и изящных букетов на столах, бесповоротно заказан. От автобусной остановки к вокзалу она шла пешком, и по дороге ей то и дело попадались газетные киоски, как нарочно, казалось, специализировавшиеся на фотографиях голых мужчин. Но вот Нэлли наконец села в поезд. Она едет домой, и через какой-нибудь час за этим дождливым днем, доставившим ей столько огорчений, захлопнется дверь. Она вновь будет собою, Нэлли Нейлз, женой Элиота Нейлза, добропорядочной, благоразумной,