и не виню ни в чем мать, которую трудно назвать матерью. Бедность безжалостно выкашивает в человеке сочувствие к ближнему, опустошает его душу, лишает каких бы то ни было эмоций, чтобы он мог тянуть свою лямку. Нет, я не верю в красивые сказки — не материнская любовь вела мою мать, а исконно присущее бедняку ожидание несчастья. Бедняк рождается с ним, оно укоренено в нем, и оно подсказало ей, что у таких бедняков, как мы, неминуемо наступает вечер, когда обесчещенная дочь возвращается под дождем и ветром к домашнему очагу умирать.
Лизетта прожила на свете ровно столько, сколько было нужно, чтобы выносить ребенка. А новорожденный сделал то, чего от него ждали: умер через три часа после рождения. Из этой трагедии, которую мои родители считали естественным ходом вещей и огорчились не больше — хотя и не меньше, — чем если бы потеряли козу, я вынесла две истины: сильные живут, слабые умирают; счастье и несчастье зависят от твоего места на общественной лестнице. Лизетта была красивой и бедной, я некрасивой и умной, но меня тоже постигнет несчастье, если я попытаюсь, используя свои способности, посягнуть на другой социальный уровень. Но поскольку перестать быть собой и поглупеть я не могла, то нашла другой выход: затаиться, не выдавать себя и никогда не иметь дела с людьми из чужого мира.
Из молчуньи я стала еще и подпольщицей.
Внезапно я поняла, что сижу у себя на кухне в Париже, в самом сердце враждебного мира, где выкроила себе крошечное тайное убежище, которое никогда не покидаю, — сижу и плачу, а на меня сочувственно смотрит, держит за руку и ласково поглаживает маленькая девочка. Поняла, что обо всем рассказала — о Лизетте, о своей матери, о дожде, о растоптанной красоте, а главное, о злой судьбе, которая посылает возжелавшим заново родиться мертвым матерям мертворожденных младенцев. Я плакала горько и неудержимо, рыдала вовсю, но вместе со смущением чувствовала необъяснимое счастье оттого, что взгляд Паломы, суровый и отчужденный, все теплел и теплел, согревая мои безутешные слезы.
— Господи! — сказала я, немного успокоившись. — Прости, Палома, я такая глупая!
— А знаете, мадам Мишель, — сказала она в ответ, — благодаря вам у меня появилась надежда.
— Надежда? — переспросила я, трагически всхлипывая.
— Да, — сказала Палома. — Теперь я думаю, что переломить судьбу все-таки возможно.
Мы просидели с Паломой довольно долго, держались за руки и молчали. У меня появился друг — добрая двенадцатилетняя душа, и я испытывала к Паломе горячую благодарность, хоть и понимала всю несуразность своей привязанности, и все же, при всей впечатляющей разнице в возрасте, положении, житейских обстоятельствах, мы с ней были друзьями.
Когда Соланж Жосс пришла за дочерью, мы с Паломой заговорщицки, как закадычные подружки, переглянулись и распростились, уверенные, что скоро увидимся вновь. Дверь за ними закрылась, я уселась в кресло перед телевизором, положила руку на грудь, послушала, как бьется сердце, и себе на удивление громко произнесла: может, это и значит — жить.
Глубокая мысль № 15
Хочешь помочь себе —
Помогай другим
И смейся или плачь
Над счастливым поворотом судьбы
13
По кругам ада
Палома ушла потрясенная до глубины души, а я долго-долго тихо сидела в кресле.
Потом набралась мужества, крепко взяла себя в руки и позвонила Какуро Одзу.
На втором гудке трубку снял Поль Н’Гиен.
— Здравствуйте, здравствуйте, мадам Мишель, — приветливо поздоровался он. — Чем могу быть полезен?
— Мне бы хотелось поговорить с Какуро, — сказала я.
— Его, к сожалению, нет дома. Если хотите, он позвонит вам сразу же, как только вернется.
— Нет, спасибо. — Я даже обрадовалась, что могу воспользоваться посредником. — Будьте добры, передайте ему, что, если он не передумал, я буду рада поужинать с ним завтра вечером.
— С удовольствием передам.
Я повесила трубку и снова рухнула в кресло, в голове роились сумбурные, но, как ни странно, приятные мысли. Так прошел целый час.
— Пахнет у вас не слишком аппетитно, — произнес позади меня мягкий мужской голос. — И никак нельзя это устранить?