бы вы согласились…
Он замолчал и с надеждой посмотрел на меня.
Я тоже молчала.
— Мне очень жаль, — заговорила я наконец. — Но, право, это не совсем удачная мысль.
— Почему же? — спросил Какуро, и лицо у него стало огорченное.
— Это очень любезно с вашей стороны, — продолжала я, стараясь говорить как можно тверже и боясь, как бы голос у меня не дрогнул, — и я вам очень благодарна, но я не могу принять ваше предложение. Большое спасибо. Я уверена, что у вас есть друзья, с которыми вы прекрасно отпразднуете ваш день рождения.
Какуро смотрел на меня в полном расстройстве.
— Я… — начал он, — да, конечно, но… я правда так хотел… И… почему же?.. — Он нахмурил брови. — Не понимаю.
— Так будет лучше, — сказала я. — Поверьте.
И тихонько пошла вперед, почти вынуждая его отступить к двери.
— У нас еще не раз будет случай посидеть и поговорить, я уверена.
Какуро пятился, как пешеход, не вовремя сошедший с тротуара.
— Такая досада, — вновь заговорил он. — Мне было бы так приятно… И все-таки…
— Всего доброго, — сказала я и мягко закрыла дверь у него перед носом.
11
Дождь
«Худшее позади», — подумала я. Но я забыла о неподкупной Фемиде цвета розового леденца. Обернулась и оказалась лицом к лицу с Паломой. Вид у нее был крайне недовольный.
— Могу я узнать, во что это вы решили поиграть? — спросила она суровым тоном, напомнившим мне мадам Бийо, мою последнюю учительницу.
— Ни во что, — ответила я слабым голосом, прекрасно понимая, что веду себя, как маленькая девочка.
— Вы наметили какие-то особые дела на завтрашний вечер? — продолжала она свой допрос.
— Да нет. Не в этом дело…
— А в чем же, позвольте узнать?
— Я считаю, что это нехорошо.
— Но почему, объясните, — настаивал неумолимый следователь.
— Почему? Если бы я знала.
И вдруг хлынул дождь.
12
Сестры
Ох уж этот дождь…
В моих родных краях всю зиму лил дождь. Солнечных дней я не помню, все дождь да дождь, грязь, холод, промозглая сырость, влажная одежда, волосы, сколько ни сушись у огня, до конца все равно не высохнешь. Сколько раз я вспоминала тот дождливый вечер, сколько раз снова и снова думала о том, что произошло тогда, сорок лет назад, и что воскресло в памяти сегодня, под шум дождя.
Ох уж этот дождь…
Мою сестру назвали именем девочки, которая родилась до нее и сразу же умерла, а ту назвали именем нашей покойной тети. Лизетта была настоящей красавицей. Я знала это, еще когда была совсем маленькой; мне неоткуда было взять внятного представления о красоте, но я чуяла ее душой. Дома у нас об этом, как, впрочем, ни о чем другом, не говорили. Зато я слышала перешептыванье соседок, когда сестра проходила по улице. «Такая красотка и без гроша — хорошего не жди!» — предрекала галантерейщица, провожая нас взглядом, когда мы шагали в школу. Я, некрасивая, нескладная, убогая, крепко держалась за руку Лизетты, а она шла легким шагом, высоко подняв голову, и все встречные щедро сулили ей самое мрачное будущее.
В шестнадцать лет она уехала в город нянчить богатых детей. Мы не виделись с ней целый год. Она приехала на Рождество и привезла невиданные подарки: пряники, яркие ленты, мешочки с душистой лавандой. Гляделась она королевой. Ни у кого не было такого нежного, точеного, веселого личика, как у нее. Впервые кто-то говорил с нами, что-то нам рассказывал, а мы жадно слушали, дивясь каждому слову, слетавшему с уст сестры, которая покинула бедный крестьянский дом и жила в доме богатых. Она открывала нам неведомый мир, разноцветный, нарядный, сияющий, в нем женщины днем разъезжали за рулем автомобиля, а вечером возвращались домой, где было полным-полно разных механических штук: одни умели делать вместо людей всякую работу, другие, стоило повернуть ручку, рассказывали обо всем, что делается на свете…
Подумать только, в какой нищете, духовной и физической, мы прозябали. От нашей деревни было всего пятьдесят километров до большого города и двенадцать до крупного поселка, но мы влачили жизнь средневековых крестьян, полную лишений и тягот, и твердо знали, что обречены оставаться темной деревенщиной. Думаю, что и теперь найдется в каком-нибудь глухом углу горстка дряхлых стариков, которые знать не знают, что такое современная жизнь, но у нас-то в семье все были молодые, работоспособные, и вот поди ж ты! Лизетта рассказывала о ярко освещенных, украшенных к рождественским праздникам улицах, а для нас это были диковинные вещи, о каких мы и не подозревали раньше.
Потом она снова уехала. Несколько дней после ее отъезда мы еще разговаривали друг с другом по инерции. За ужином отец высказывал свои суждения по поводу того, что услышал от дочери: «Во дают, во чудно!» А потом снова все замолчали, и только недовольные окрики нарушали тишину, давившую на нас, как проклятье.
Стоит мне это вспомнить… Дожди без конца и покойники, покойники, покойники… Лизетта носила имя двух покойниц, мне досталась только одна — меня назвали в честь бабушки с материнской стороны, которая умерла незадолго до моего рождения. Братья носили имена убитых на войне кузенов, наша мама — имя умершей родами двоюродной сестры, которую она в глаза не видела. Так мы и жили, храня молчание, в мире покойников, но вот однажды ноябрьским вечером из города вернулась Лизетта.
Ох уж этот дождь, как хорошо я его помню… Он барабанил по крыше, все дороги раскисли, у ворот нашей фермы непролазная грязь, серое небо, ветер и неизбывное ощущение промозглой сырости, оно угнетало так же, как угнетала жизнь, безликая и беспросветная. Мы сидели возле очага, тесно прижавшись друг к другу, и вдруг мама встала, нарушив этот щенячий уют; мы недоуменно уставились на нее, а она направилась к двери и, подчиняясь необъяснимому порыву, распахнула ее.
Дождь… Все дождь и дождь… На пороге, неподвижная, с прилипшими к лицу волосами, в промокшем платье и набрякших от воды грязных туфлях, стояла Лизетта, глядя прямо перед собой застывшим взглядом. Как о ней догадалась мама? Женщина, чья любовь к детям выражалась разве только в том, что она их не колотила. Грубая, неграмотная, она рожала детей точно так же, как копала землю, кормила коров и кур, и никогда не называла их даже по данным при рождении именам, которые вряд ли и помнила. Так что же ей подсказало, что дочь, полумертвая от усталости, стоит перед дверью под проливным дождем и молча, даже не думая постучать, ждет, чтобы кто-нибудь открыл ей и пустил в тепло?
Или материнская любовь — это и есть инстинктивное чутье к боли своего детища, искра сострадания, которая дремлет в каждом человеке, даже если он обречен жить нечеловеческой жизнью? Так думал Люсьен: мать, любящая своих детей, говорил он, всегда знает, когда им плохо. Но я с ним не согласна. Хотя