дом, но Виолетте втемяшилось остаться здесь, где, по ее словам, она провела лучшие годы своей жизни. «Уйти отсюда все равно что умереть, — говорила она Мануэле. — Вас, моя милая, это, конечно, не касается. Придется уж вам смириться».

— Мне смириться, как бы не так! — ликовала Мануэла. Похоже, посмотрев, по моему совету, «Унесенных ветром», она вошла в образ Скарлетт. — Это она уходит, а я остаюсь!

— Месье Одзу оставляет вас? — спросила я.

— Еще как оставляет, вы себе не представляете! Берет на полный день, на двенадцать часов, и платить будет, как принцессе!

— На двенадцать часов? А как же вы со всем справитесь?

— Уйду от мадам Пальер! Уйду от мадам Пальер! — Ее распирало от счастья, и, чтобы насладиться им сполна, она повторила еще раз: — Ну да, я уйду от мадам Пальер.

Мы обе помолчали, нежась в этой лавине радостных событий.

— Я заварю чай, — сказала я наконец, выходя из блаженной прострации. — По такому случаю — белый!

— Ох, чуть не забыла! — воскликнула Мануэла. — Это вам.

И достала из сумки мешочек из мягкой серой бумаги.

Я развязала бархатную тесемку. Внутри, как черные бриллианты, поблескивали лепешечки темного шоколада.

— Он будет платить мне двадцать два евро в час, — сказала Мануэла. Она поставила на стол чашки и снова села, предварительно самым учтивым образом предложив Льву пойти поразмяться. — Двадцать два евро! Каково? Другие платят восемь, десять, ну, одиннадцать! Взять хоть эту кривлюку Пальер — всего восемь евро, да еще выгребай ее грязные трусы из-под кровати!

Мне стало смешно.

— А у него, может, придется грязные кальсоны из-под кровати выгребать!

— Ну нет, не такой он человек. — Мануэла помолчала. — Главное, чтоб я со всем справилась. Там у него много разных, знаете, заковыристых штучек. И еще полно этих… вонзаев, надо их поливать и опрыскивать.

Мануэла имеет в виду бонсай месье Одзу. Довольно большие стройные деревца, которые, в отличие от тех, что мы привыкли видеть, совсем не производят отталкивающего впечатления какого-то нарочитого уродства. Когда их выгружали тут, в вестибюле, мне показалось, будто они прибыли из другого века, а кроны так шумели, что на миг представился далекий лес.

— Я и представить себе не могла, что дизайнеры могут такое сотворить! Они все разломали и переделали заново!

В понимании Мануэлы дизайнер — это такое эфирное создание, раскладывает подушечки на роскошных диванах и, отступив на два шага, смотрит, хорошо ли получилось.

Еще на прошлой неделе, запыхавшись от беготни по лестницам с огромной метлой в руках, она сказала мне:

— Они сносят стенки кувалдами! Теперь так красиво стало! Вот бы вы как-нибудь посмотрели!

Чтобы отвлечь Мануэлу от темы, которая слишком ее возбуждает, я спросила:

— А как зовут его кошек?

— Они просто великолепные! — с жаром сказала она и участливо посмотрела на Льва. — Такие изящные, ходят бесшумно и извиваются вот так..

Она сделала змеистое движение рукой.

— Но зовут-то их как? — повторила я.

— Кошку — Кити, а кота… что-то не помню.

Капля холодного пота стремительно прокатилась у меня по спине.

— Левин? — предположила я.

— Вот-вот! Левин. Откуда вы знаете? — Мануэла сморщила лоб. — Неужели это тот революционер?

— Нет. Революционер — это Ленин. А Левин — герой одного великого русского романа. Кити тоже оттуда, это женщина, которую он любит.

— Он поменял все двери. — Мануэла опять за свое. Великие русские романы ее, видимо, не очень интересуют. Поставил раздвижные. — И правда, так гораздо удобнее! Не понимаю, почему везде так не делают? Место освобождается, и шума никакого.

Совершенно верно! Мануэла всегда восхищала меня удивительным здравомыслием. Однако на этот раз ее простые слова отозвались во мне радостным волнением совсем по другой причине.

4

Дробность и непрерывность

Вернее, причин две, и обе они связаны с фильмами Одзу.

Первая — это сами раздвижные двери. С самого первого его фильма, «Вкус риса с зеленым чаем», меня поразило японское жилище и эти раздвижные двери, которые тихо скользят по невидимым рельсам, не разрубая помещение. Мы же, когда открываем дверь, варварски его кромсаем. Нарушаем гармонию внутреннего пространства какой-то несуразной по форме и размерам амбразурой. Если вдуматься, нет ничего уродливее открытой двери. В одну из смежных комнат она вламывается с бесцеремонностью провинциала. Другую портит провалом, нелепой брешью, зияющей в стене, которая, может, предпочла бы оставаться целой. В обоих случаях единство приносится в жертву удобству передвижения, но его можно достигнуть и другими средствами. Иное дело — раздвижная дверь — ничего не торчит, и пространство не страдает. Оно может трансформироваться, не теряя соразмерности. Когда такая дверь открывается, два помещения сливаются, не уязвляя друг друга. А когда закрывается, каждое снова обретает цельность. Жизнь в таком доме — мирная прогулка, у нас же — взлом на взломе.

— Это правда, — сказала я Мануэле. — Гораздо удобнее и не так грубо.

Вторая причина, возникшая по ассоциации с раздвижными дверями, — женские ноги. В фильмах Одзу очень много кадров, где герой открывает дверь, входит в дом и разувается. Женщины проделывают это просто бесподобно. Подходят, сдвигают скользящую вдоль перегородки дверь, делают два меленьких шага к краю помоста, который и есть жилое помещение, не наклоняясь скидывают туфли без шнурков и мгновенным, грациозным движением поворачиваются, чтобы вступить на помост спиной вперед. Чуть пузырится подол; легко и пружинисто сгибаются колени; ступни описывают полукруг, легко увлекая за собою тело, вираж — и цепочка частых шажков, как будто лодыжки стянуты петлей. Обычно путы сковывают шаг, здесь же наоборот: непостижимый дробный ритм сообщает мелькающим женским ногам пленительность произведения искусства.

Когда шагаем мы, европейцы, то в соответствии с духом своей культуры стараемся придать движению — непрерывному, иного мы не признаем! — то, в чем полагаем сущность самой жизни: упорную целеустремленность, равномерность и постоянство, иначе говоря, напористость, которой все берется. Наш идеал в этом смысле — бегущий гепард; слаженные, плавные, неотделимые друг от друга взмахи; бег крупного хищника видится нам долгим, единым движением, символом полного жизненного совершенства. Однако, глядя, как японки семенящими шажками дробят естественную ширь и мощь движения, мы почему- то испытываем не боль, которую обычно причиняет вид оскорбленной природы, а невыразимое блаженство, как будто из разрывов выплескивается наслаждение, а из крупиц рождается красота. В этом нарушении устойчивого ритма жизни, в обратном векторе, в притягательной силе отрицания заключен код искусства.

Так простой шаг, отличный от диктуемой природой непрерывности, приобретает в силу этой еретической, но восхитительной дробности чисто художественное значение.

Ибо искусство — это жизнь, но только в измененном ритме.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату