замок молчания!
Анискин мигом оказался возле окна.
– Какая записка?
На хорошей плотной бумаге форматом в половину писчего листа на портативной пишущей машинке напечатано: «Чему вас учат в духовных семинариях, идиот? Эти иконы в сортир повесить нельзя! Боттичелли».
– Боттичелли! – охнул Анискин. – Это какой же национальной принадлежности?
– Великий итальянский художник, – сказала за его спиной Маргарита Андреевна. – Эпоха Возрождения.
– Я от него мокрое место оставлю! – вдруг взревел голосом оперного Кончака поп. – Морду начищу, любо-дорого!
Из окна показалась несчастная физиономия Якова Власовича.
– Боттичелли, Тинторетто, Джорджоне, Рафаэль, а икон нету, – бормотал он. – Веласкес, Рубенс, Гойя, а обворовали… Репин, Суриков, Левитан, а коллекция – тю-тю… Греков, Сарьян, Иогансон…
В церковной ограде Анискин принимал из рук отца Владимира две подкинутые иконы. Молил:
– Пальцами, пальцами поосторожней цапайте. Я вот, например, специальны перчатки поднадел, а вы, гражданин поп, всей пятерней иконы хватаете… Поосторожней, поосторожней! Мы эти иконки на отпечатки пальцев исследуем, ежели мне велит прокурор следователя вызывать… – Он нарочито вздохнул. – Мне теперь без райотдела милиции – хана! Учености нет во мне, этими… изо-то-па-ми я ворюгу искать не умею…
Действуя руками в нитяных перчатках, Анискин аккуратно уложил иконы, между ними проложил слой материи, все это обернул плотной бумагой.
– Я его, изотопа, не знаю, в какой руке держать! – жаловался участковый. – Вот такие дела, гражданин служитель культа! – И хитро, подначивающе, прищурился. – Я вас об одном прошу, гражданин поп, ежели вы преступника сами поймаете, вы ему, как в доме директора обещали, морду не чистите.
Отец Владимир торопливо перекрестился:
– Я сам не ведаю, что вещали мои оскверненные уста!
– А я ведаю, – отозвался участковый. – Ежели вы ворюге вязы свернете, вас судить придется – вот какая получается петрушка…
На буровой, неподалеку от которой шло оживленное, быстрое и современно- механизированное строительство производственных, подсобных и жилых помещений, участковый инспектор Анискин уединился с рабочим Василием Опанасенко в укромном местечке. Здесь, пожалуй, было немного потише, хотя все кругом выло, стонало, бренчало и гремело.
– Ты меня, Василий, сейчас извиняй, назад извиняй и наперед извиняй, но у меня дело такое, что без разговору с тобой – зарез!
– Да брось ты, Федор Иванович, свои же люди, а я тебе до могилы благодарен, что от водки меня увел… Спрашивай, дядя Анискин.
Участковый все-таки смущенно покашлял.
– Ну, так начну, – наконец решился он. – Ты, как бывший пьющий, обязательно знать должен, кому пьянюга одежонку загнать может, ежели, скажем, к примеру, на дворе ночь, а выпить нечего, а душа горит и… Ну, и прочее… К кому можно с одежонкой пойти и водки на нее взять?
– К Верке Косой! – мгновенно ответил Опанасенко. – У нее всегда водка есть, хотя она сама ее не покупает… Если у тебя деньги, за бутылку «экстры» – шесть рублей, если у тебя тряпка – до утра рядиться будет, но хоть за новое пальто больше бутылки не даст… Ты чего, Федор Иванович, такой сделался, будто тебя в воду опустили?
– Сделаешься! – печально ответил Анискин. – Я-то, парень, думал, что про деревню и про Верку Косую все наскрозь знаю, а вот про эту водку… Этого я не знал, Василий! Ну, меня надо – на пенсию! Кто же за Верку водку в сельпо берет?
– Не знаю, дядя Анискин.
– Ладно! Вопрос другой… – Анискин повернулся лицом к строительной зоне, показал глазами на длинновязого Георгия Сидорова. – Вот он! Что за человек?
Опанасенко подумал, затем уверенно сказал:
– Мужик правильной жизни, но тяжелый, ровно шарикоподшипник… Со всеми пересобачился, но по делу. Непорядок не терпит.
А Н И С К И Н. Вопрос так стоит, товарищ продавщица Дусенька… Ежели ты уже поела, а обеденный перерыв не конченый, то мы с тобой ошибки исправлять будем.
Д У С Ь К А. Какие такие ошибки?
А Н И С К И Н. А наши, Дусенька! Твои и мои… Ставлю правильный вопрос… Кто у тебя водки много берет, а вот посуду ни-ког-да, повторяю, ни-ког-да не сдает?
Д У С Ь К А. Это подумать надо, об этом развороте я и не мыслила… Водку берет, а посуду никогда не сдает?
А Н И С К И Н. Во! Во! Кто это есть и как прозывается?
Д У С Ь К А. Подумаем…
А Н И С К И Н. Дусенька, старайся, на почетну доску милиции угодишь.
Д У С Ь К А (торжествующе). Знаю! Вспомнила! Эго бабка Лизавета Толстых, чтоб ей пусто было! Придет в магазин, скажем, пуговицу покупать, так душу вымотает – на мотоцикл. Или, скажем, берет шоколадны конфеты в бумажках, так не поверишь, почти кажду бумажку развернет. А вот если…
А Н И С К И Н. Охолонись, остановку сделай… Молодца! Теперь тащи счеты, костяшками щелкай – мы прикидывать будем, сколько водки, по твоей памяти, Толстиха за последний месяц и квартал, ежели припомнишь, брала… Я от тебя до той поры не отстану, покуда до каждой поллитры не дойду… Ну, тащи счеты, играй ими, как твои двое субчиков на гитаре… (Поет) «Ваше величество женщина, вы неужели ко мне…»
Д У С Ь К А (всплеснула руками). Подслушал! Ну, Анискин…
А Н И С К И Н. Чего там подслушивать, когда твой вольный стрелок на всю деревню ревет… Тащи счеты – я кому сказал! Мне иконы найти надо? Я тебя спрашиваю – надо? Это тебе не промеж двух гитар шастать!
Участковый Анискин выходил из дома старухи богомолки Елизаветы Григорьевны Толстых, да не один – за ним с панической легкостью, страхом и мольбой бежала-семенила сама хозяйка.
– Феденька, родненький, – умоляла она, – ты уж меня-то в тюрьму не бери, я ведь старая-престарая, мне ведь в тюрьме через минуту – смертынька… Ой, лишеньки! Да ты хоть остановись, Феденька, я ли с твоей покойной матушкой, царствие ей небесное, не хороводилась, не подружничала… Ой, лишеньки, чего ты не останавливаешься?
Анискин остановился, повернувшись, пошел на старуху.
– Я тебя о чем просил? – рассердился он. – Наш разговор втайне держать просил?
– Просил, Феденька!
– А ты на всю деревню ревешь, сама себя гробишь… Это – раз! Второй раз – я тебе говорил, что, кроме штрафа, ничего не будет? Говорил?
– Говорил.
– Вот и забили гвоздь! Сиди тихо, как мышь в норе, никому ни слова не говори… Хоть ты и старей старой, а статья-то выходит – форменная спекуляция… Будешь молчать?
– Буду, буду!
В доме попа-расстриги просыпались под звон водочных пробок. Первым открыл глаза матрос Григорьев, лежащий под столом, зажмурился, снова открыл. Теперь у него было лицо человека, не понимающего, где он находится, почему лежит под столом, что вообще творится на белом свете. Так прошло несколько секунд, потом Григорьев тяжело поднялся, несчастный и согбенный, первым делом посмотрел на стол – там было пусто, как на районном аэродроме.
– Мать честна, – пробормотал Григорьев. – Чего же это делается-то?
Он зачем-то вяло слонялся по комнате и заглядывал в разные углы и закоулки, когда зашевелилась на