движением головы. — Я только в таком случае могу воспользоваться вашим предложением, если вы согласитесь взять с меня деньги по расчету. Двадцать рублей дать я в силах, тем более что, по вашим словам, я буду там делать экономию на всем прочем.
— Разумеется; но, право же, мне совестно.
— Иначе нельзя, Андрей Петрович.
— Ну, как хотите; только какой же вы упрямый!
Инсаров опять ничего не ответил.
Молодые люди условились насчет дня, в который Инсаров должен был переселиться. Позвали хозяина; но он сперва прислал свою дочку, девочку лет семи, с огромным пестрым платком на голове; она внимательно, чуть не с ужасом, выслушала все, что ей сказал Инсаров, и ушла молча; вслед за ней появилась ее мать, беременная на сносе, тоже с платком на голове, только крошечным. Инсаров объяснил ей, что он переезжает на дачу возле Кунцева, но оставляет квартиру за собой и поручает ей все свои вещи; портниха тоже словно испугалась и удалилась. Наконец пришел хозяин; этот сначала как будто все понял и только задумчиво проговорил: «Возле Кунцева?» — а потом вдруг отпер дверь и закричал: «За вами, што ль, фатера?» Инсаров его успокоил. «Потому, надо знать», — повторил портной сурово и скрылся.
Берсенев отправился восвояси, очень довольный успехом своего предложения. Инсаров проводил его до двери с любезною, в России мало употребительною вежливостью и, оставшись один, бережно снял сюртук и занялся раскладыванием своих бумаг.
VIII
Вечером того же дня Анна Васильевна сидела в своей гостиной и собиралась плакать. Кроме ее, в комнате находился ее муж да еще некто Увар Иванович Стахов, троюродный дядя Николая Артемьевича, отставной корнет лет шестидесяти, человек тучный до неподвижности, с сонливыми желтыми глазками и бесцветными толстыми губами на желтом пухлом лице. Он с самой отставки постоянно жил в Москве процентами с небольшого капитала, оставленного ему женой из купчих. Он ничего не делал и навряд ли думал, а если и думал, так берег свои думы про себя. Раз только в жизни он пришел в волнение и оказал деятельность, а именно: он прочел в газетах о новом инструменте на всемирной лондонской выставке: «контробомбардоне» и пожелал выписать себе этот инструмент, даже спрашивал, куда послать деньги и через какую контору? Увар Иванович носил просторный сюртук табачного цвета и белый платок на шее, ел часто и много, и только в затруднительных случаях, то есть всякий раз, когда ему приходилось выразить какое-либо мнение, судорожно двигал пальцами правой руки по воздуху, сперва от большого пальца к мизинцу, потом от мизинца к большому пальцу, с трудом приговаривая: «Надо бы… как-нибудь, того…»
Увар Иванович сидел в креслах возле окна и дышал напряженно. Николай Артемьевич ходил большими шагами по комнате, засунув руки в карманы; лицо его выражало неудовольствие.
Он остановился наконец и покачал головой.
— Да, — начал он, — в наше время молодые люди были иначе воспитаны. Молодые люди не позволяли себе манкировать старшим. (Он произнес: ман, в нос, по-французски.) А теперь я только гляжу и удивляюсь. Может быть, не прав я, а они правы; может быть. Но все же у меня есть свой взгляд на вещи: не олухом же я родился. Как вы об этом думаете, Увар Иванович?
Увар Иванович только поглядел на него и поиграл пальцами.
— Елену Николаевну, например, — продолжал Николай Артемьевич, — Елену Николаевну я не понимаю, точно. Я для нее не довольно возвышен. Ее сердце так обширно, что обнимает всю природу, до малейшего таракана или лягушки, словом все, за исключением родного отца. Ну, прекрасно; я это знаю и уж не суюсь. Потому тут и нервы, и ученость, и паренье в небеса, это все не по нашей части. Но господин Шубин… положим, он артист удивительный, необыкновенный, я об этом не спорю; однако манкировать старшему, человеку, которому он все-таки, можно сказать, обязан многим, — это я, признаюсь, dans mon gros bon sens[4], допустить не могу. Я от природы не взыскателен, нет; но всему есть мера.
Анна Васильевна позвонила с волнением. Вошел казачок.
— Что же Павел Яковлевич не идет? — проговорила она. — Что это я его дозваться не могу?
Николай Артемьевич пожал плечами.
— Да на что, помилуйте, вы хотите его позвать? Я этого вовсе не требую, не желаю даже.
— Как на что, Николай Артемьевич? Он вас обеспокоил; может быть, помешал курсу вашего лечения. Я хочу объясниться с ним. Я хочу знать, чем он мог вас прогневать.
— Я вам повторяю, что я этого не требую. И что за охота… devant les domestiques[5]…
Анна Васильевна слегка покраснела.
— Напрасно вы это говорите, Николай Артемьевич. Я никогда… devant… les domestiques… Ступай, Федюшка, да смотри, сейчас приведи сюда Павла Яковлевича.
Казачок вышел.
— И нисколько это все не нужно, — проговорил сквозь зубы Николай Артемьевич и снова принялся шагать по комнате. — Я совсем не к тому речь вел.
— Помилуйте, Paul должен извиниться перед вами.
— Помилуйте, на что мне его извинения? И что такое извинения? Это все фразы.
— Как на что? его вразумить надо.
— Вразумите его вы сами. Он вас скорей послушает. А я на него не в претензии.
— Нет, Николай Артемьевич, вы сегодня с самого вашего приезда не в духе. Вы даже, на мои глаза, похудели в последнее время. Я боюсь, что курс лечения вам не помогает.
— Курс лечения мне необходим, — заметил Николай Артемьевич, — у меня печень не в порядке.
В это мгновение вошел Шубин. Он казался усталым. Легкая, чуть-чуть насмешливая улыбка играла на его губах.
— Вы меня спрашивали, Анна Васильевна? — промолвил он.
— Да, конечно, спрашивала. Помилуй, Paul, это ужасно. Я тобой очень недовольна. Как ты можешь манкировать Николаю Артемьевичу?
— Николай Артемьевич вам жаловался на меня? — спросил, Шубин и с тою же усмешкой на губах глянул на Стахова.
Тот отвернулся и опустил глаза.
— Да, жаловался. Я не знаю, чем ты перед ним провинился, но ты должен сейчас извиниться, потому что его здоровье очень теперь расстроено, и, наконец, мы все в молодых летах должны уважать своих благодетелей.
«Эх, логика!» — подумал Шубин и обратился к Стахову:
— Я готов извиниться перед вами, Николай Артемьевич, — проговорил он с учтивым полупоклоном, — если я вас точно чем-нибудь обидел.
— Я вовсе… не с тем, — возразил Николай Артемьевич, по-прежнему избегая взоров Шубина. — Впрочем, я охотно вас прощаю, потому что, вы знаете, я невзыскательный человек.
— О, это не подвержено никакому сомнению! — промолвил Шубин. — Но позвольте полюбопытствовать: известно ли Анне Васильевне, в чем именно состоит моя вина?
— Нет, я ничего не знаю, — заметила Анна Васильевна и вытянула шею.
— О боже мой! — торопливо воскликнул Николай Артемьевич, — сколько раз уж я просил, умолял, сколько раз говорил, как мне противны все эти объяснения и сцены! В кои-то веки приедешь домой, хочешь отдохнуть, — говорят: семейный круг, interieur, будь семьянином, — а тут сцены, неприятности. Минуты нет покоя. Поневоле поедешь в клуб или… или куда-нибудь. Человек живой, у него физика, она имеет свои требования, а тут…
И, не докончив начатой речи, Николай Артемьевич быстро вышел вон и хлопнул дверью. Анна Васильевна посмотрела ему вслед.
— В клуб? — горько прошептала она. — Не в клуб вы едете, ветреник! В клубе некому дарить лошадей собственного завода — да еще серых! Любимой моей масти. Да, да, легкомысленный человек, — прибавила она, возвысив голос, — не в клуб вы едете. А ты, Paul, — продолжала она, вставая, — как тебе не стыдно? Кажется, не маленький. Вот теперь у меня голова заболела. Где Зоя, не знаешь?
— Кажется, у себя наверху. Рассудительная сия лисичка в такую погоду всегда в свою норку