…Я давно не чувствовала такого внутреннего спокойствия. Так тихо во мне, так тихо. И записывать нечего. Я его часто вижу, вот и все. Что еще записывать?
…Поль заперся; Андрей Петрович стал реже ходить… бедный! Мне кажется, он… Впрочем, это быть не может. Я люблю говорить с Андреем Петровичем: никогда ни слова о себе, все о чем-нибудь дельном, полезном. Не то что Шубин. Шубин наряден, как бабочка, да любуется своим нарядом: этого бабочки не делают. Впрочем, и Шубин и Андрей Петрович… я знаю, что я хочу сказать.
…Ему приятно к нам ходить, я это вижу. Но отчего? что он нашел во мне? Правда, у нас вкусы похожи: и он и я, мы оба стихов не любим, оба не знаем толка в художестве. Но насколько он лучше меня! Он спокоен, а я в вечной тревоге; у него есть дорога, есть цель — а я, куда я иду? где мое гнездо? Он спокоен, но все его мысли далеко. Придет время, и он покинет нас навсегда, уйдет к себе, туда, за море. Что ж? Дай бог ему! А я все-таки буду рада, что я его узнала, пока он здесь был.
Отчего он не русский? Нет, он не мог быть русским.
И мамаша его любит; говорит: скромный человек. Добрая мамаша! Она его не понимает. Поль молчит: он догадался, что мне его намеки неприятны, но он к нему ревнует. Злой мальчик! И с какого права? Разве я когда-нибудь…
Все это пустяки! Зачем мне это все в голову приходит?
…А ведь странно, однако, что я до сих пор, до двадцати лет, никого не любила! Мне кажется, что у Д. (буду называть его Д., мне нравится это имя: Дмитрий) оттого так ясно на душе, что он весь отдался своему делу, своей мечте. Из чего ему волноваться? Кто отдался весь… весь… весь… тому горя мало, тот уж ни за что не отвечает. Не я хочу: то хочет. Кстати, и он и я, мы одни цветы любим. Я сегодня сорвала розу. Один лепесток упал, он его поднял… Я ему отдала всю розу.
Я с некоторых пор вижу странные сны. Что бы это значило?
…Д. к нам ходит часто. Вчера он просидел целый вечер. Он хочет учить меня по-болгарски. Мне с ним хорошо, как дома. Лучше, чем дома.
…Дни летят… И хорошо мне, и почему-то жутко, и бога благодарить хочется, и слезы недалеко. О, теплые, светлые дни!
…Мне все по-прежнему легко и только изредка, изредка немножко грустно. Я счастлива. Счастлива ли я?
…Долго не забуду я вчерашней поездки. Какие странные, новые, страшные впечатления! Когда он вдруг взял этого великана и швырнул его, как мячик, в воду, я не испугалась… но он меня испугал. И потом — какое лицо зловещее, почти жестокое! Как он сказал: выплывет! Это меня перевернуло. Стало быть, я его не понимала. И потом, когда все смеялись, когда я смеялась, как мне было больно за него! Он стыдился, я это чувствовала, он меня стыдился. Он мне это сказал потом в карете, в темноте, когда я старалась его разглядеть и боялась его. Да, с ним шутить нельзя, и заступиться он умеет. Но к чему же эта злоба, эти дрожащие губы, этот яд в глазах? Или, может быть, иначе нельзя? Нельзя быть мужчиной, бойцом, и остаться кротким и мягким? Жизнь дело грубое, сказал он мне недавно. Я повторила это слово Андрею Петровичу; он не согласился с Д. Кто из них прав? А как начался этот день! Как мне было хорошо идти с ним рядом, даже молча… Но я рада тому, что случилось. Видно, так следовало.
…Опять беспокойство… Я не совсем здорова.
…Я все эти дни ничего не записывала в этой тетрадке, потому что писать не хотелось. Я чувствовала: что бы я ни написала, все будет не то, что у меня на душе… А что у меня на душе? Я имела с ним большой разговор, который мне открыл многое. Он мне рассказал свои планы (кстати, я теперь знаю, отчего у него рана на шее… Боже мой! когда я подумаю, что он уже был приговорен к смерти, что он едва спасся, что его изранили…). Он предчувствует войну и радуется ей. И со всем тем я никогда не видала Д. таким грустным. О чем он… он!.. может грустить? Папенька из города вернулся, застал нас обоих и как-то странно поглядел на нас. Андрей Петрович пришел; я заметила, что он очень стал худ и бледен. Он упрекнул меня, будто бы я уже слишком холодно и небрежно обращаюсь с Шубиным. А я совсем забыла о Поле. Увижу его, постараюсь загладить свою вину. Мне теперь не до него… и ни до кого в мире. Андрей Петрович говорил со мною с каким-то сожалением. Что все это значит? Отчего так темно вокруг меня и во мне? Мне кажется, что вокруг меня и во мне происходит что-то загадочное, что нужно найти слово…
…Я не спала ночь, голова болит. К чему писать? Он сегодня ушел так скоро, а мне хотелось поговорить с ним… Он как будто избегает меня. Да, он меня избегает.
…Слово найдено, свет озарил меня! Боже! сжалься надо мною… Я влюблена!
XVII
В тот самый день, когда Елена вписывала это последнее, роковое слово в свой дневник, Инсаров сидел у Берсенева в комнате, а Берсенев стоял перед ним, с выражением недоумения на лице. Инсаров только что объявил ему о своем намерении на другой же день переехать в Москву.
— Помилуйте! — воскликнул Берсенев, — теперь наступает самое красное время. Что вы будете делать в Москве? Что за внезапное решение! Или вы получили какое-нибудь известие?
— Я никакого известия не получал, — возразил Инсаров, — но, по моим соображениям, мне нельзя здесь оставаться.
— Да как же это можно…
— Андрей Петрович, — проговорил Инсаров, — будьте так добры, не настаивайте, прошу вас. Мне самому тяжело расстаться с вами, да делать нечего.
Берсенев пристально посмотрел на него.
— Я знаю, — проговорил он наконец, — вас не убедишь. Итак, это дело решенное?
— Совершенно решенное, — отвечал Инсаров, встал и удалился.
Берсенев прошелся по комнате, взял шляпу и отправился к Стаховым.
— Вы имеете сообщить мне что-то, — сказала ему Елена, как только они остались вдвоем.
— Да; почему вы догадались?
— Это все равно. Говорите, что такое?
Берсенев передал ей решение Инсарова.
Елена побледнела.
— Что это значит? — произнесла она с трудом.
— Вы знаете, — промолвил Берсенев, — что Дмитрий Никанорович не любит отдавать отчета в своих поступках. Но я думаю… Сядемте, Елена Николаевна, вы как будто не совсем здоровы… Я, кажется, могу догадаться, какая, собственно, причина этого внезапного отъезда.
— Какая, какая причина? — повторила Елена, крепко стискивая, и сама того не замечая, руку Берсенева в своей похолодевшей руке.
— Вот видите ли, — начал Берсенев с грустною улыбкой, — как бы это вам объяснить? Придется мне возвратиться к нынешней весне, к тому времени, когда я ближе познакомился с Инсаровым. Я тогда встретился с ним в доме одного родственника; у этого родственника была дочка, очень хорошенькая. Мне показалось, что Инсаров к ней неравнодушен, и я сказал ему это. Он рассмеялся и отвечал мне, что я ошибался, что сердце его не пострадало, но что он немедленно бы уехал, если бы что-нибудь подобное с ним случилось, так как он не желает, — это были его собственные слова, — для удовлетворения личного чувства изменить своему делу и своему долгу. «Я болгар, — сказал он, — и мне русской любви не нужно…»
— Ну… и что же… вы теперь… — прошептала Елена, невольно отворачивая голову, как человек, ожидающий удара, но все не выпуская схваченной руки Берсенева.
— Я думаю, — промолвил он и сам понизил голос, — я думаю, что теперь сбылось то, что я тогда напрасно предполагал.
— То есть… вы думаете… не мучьте меня! — вырвалось вдруг у Елены.
— Я думаю, — поспешно подхватил Берсенев, — что Инсаров полюбил теперь одну русскую девушку и, по обещанию своему, решается бежать.
Елена еще крепче стиснула его руку и еще ниже наклонила голову, как бы желая спрятать от чужого взора румянец стыда, обливший внезапным пламенем все лицо ее и шею.
— Андрей Петрович, вы добры, как ангел, — проговорила она, — но ведь он придет проститься?
— Да, я полагаю, наверное он придет, потому что не захочет уехать…
— Скажите ему, скажите…