и соболезнует, не хочет быть строгим к убийце, защищавшему честь мундира, то и все были снисходительны к убийце, защищавшему честь мундира. Только графиня Катерина Ивановна с своим свободолегкомыслием выразила осуждение убийце.
– Будут пьянствовать да убивать порядочных молодых людей – ни за что бы не простила, – сказала она.
– Вот этого я не понимаю, – сказал граф.
– Я знаю, что ты никогда не понимаешь того, что я говорю, – заговорила графиня, обращаясь к Нехлюдову. – Все понимают, только не муж. Я говорю, что мне жалко мать, и я не хочу, чтобы он убил и был очень доволен.
Тогда молчавший до этого сын вступился за убийцу и напал на свою мать, довольно грубо доказывая ей, что офицер не мог поступить иначе, что иначе его судом офицеров выгнали бы из полка. Нехлюдов слушал, не вступая в разговор, и, как бывший офицер, понимал, хоть и не признавал, доводы молодого Чарского, но вместе с тем невольно сопоставлял с офицером, убившим другого, того арестанта, красавца юношу, которого он видел в тюрьме и который был приговорен к каторге за убийство в драке. Оба стали убийцами от пьянства. Тот, мужик, убил в минуту раздражения, и он разлучен с женою, с семьей, с родными, закован в кандалы и с бритой головой идет в каторгу, а этот сидит в прекрасной комнате на гауптвахте, ест хороший обед, пьет хорошее вино, читает книги и нынче-завтра будет выпущен и будет жить по-прежнему, только сделавшись особенно интересным.
Он сказал то, что думал. Сначала было графиня Катерина Ивановна согласилась с племянником, но потом замолчала. Так же как и все, и Нехлюдов чувствовал, что этим рассказом он сделал что-то вроде неприличия.
Вечером, вскоре после обеда, в большой зале, где особенно, как для лекции, поставили рядами стулья с высокими резными спинками, а перед столом кресло и столик с графином воды для проповедника, стали собираться на собрание, на котором должен был проповедовать приезжий Кизеветер.
У подъезда стояли дорогие экипажи. В зале с дорогим убранством сидели дамы в шелку, бархате, кружевах, с накладными волосами и перетянутыми и накладными тальями. Между дамами сидели мужчины – военные и статские и человек пять простолюдинов: двое дворников, лавочник, лакей и кучер.
Кизеветер, крепкий седеющий человек, говорил по-английски, а молодая худая девушка в pince-nez хорошо и быстро переводила.
Он говорил о том, что грехи наши так велики, казнь за них так велика и неизбежна, что жить в ожидании этой казни нельзя.
– Только подумаем, любезные сестры и братья, о себе, о своей жизни, о том, что мы делаем, как живем, как прогневляем любвеобильного Бога, как заставляем страдать Христа, и мы поймем, что нет нам прощения, нет выхода, нет спасения, что все мы обречены погибели. Погибель ужасная, вечные мученья ждут нас, – говорил он дрожащим, плачущим голосом. – Как спастись? Братья! Как спастись из этого ужасного пожара? Он объял уже дом, и нет выхода.
Он помолчал, и настоящие слезы текли по его щекам. Уже лет восемь всякий раз без ошибки, как только он доходил до этого места своей очень нравившейся ему речи, он чувствовал спазму в горле, щипание в носу, и из глаз текли слезы. И эти слезы еще больше трогали его. В комнате слышались рыдания. Графиня Катерина Ивановна сидела у мозаикового столика, облокотив голову на обе руки, и толстые плечи ее вздрагивали. Кучер удивленно и испуганно смотрел на немца, точно он наезжал на него дышлом, а он не сторонился. Большинство сидело в таких же позах, как и графиня Катерина Ивановна. Дочь Вольфа, похожая на него, в модном платье стояла на коленках, закрыв лицо руками.
Оратор вдруг открыл лицо и вызвал на нем очень похожую на настоящую улыбку, которой актеры выражают радость, и сладким, нежным голосом начал говорить:
– А спасенье есть. Вот оно, легкое, радостное. Спасенье это – пролитая за нас кровь единственного Сына Бога, отдавшего себя за нас на мучение. Его мучение, Его кровь спасает нас. Братья и сестры, – опять со слезами в голосе заговорил он, – возблагодарим Бога, отдавшего единственного сына в искупление за род человеческий. Святая кровь его…
Нехлюдову стало так мучительно гадко, что он потихоньку встал и, морщась и сдерживая кряхтение стыда, вышел на цыпочках и пошел в свою комнату.
XVIII
На другой день, только что Нехлюдов оделся и собирался спуститься вниз, как лакей принес ему карточку московского адвоката. Адвокат приехал по своим делам и вместе с тем для того, чтобы присутствовать при разборе дела Масловой в сенате, если оно скоро будет слушаться. Телеграмма, посланная Нехлюдовым, разъехалась с ним. Узнав от Нехлюдова, когда будет слушаться дело Масловой и кто сенаторы, он улыбнулся.
– Как раз все три типа сенаторов, – сказал он. – Вольф – это петербургский чиновник, Сковородников – это ученый-юрист, и Бе – это практический юрист, а потому более всех живой, – сказал адвокат. – На него больше всего надежды. Ну, а что же в комиссии прошений?
– Да вот нынче поеду к барону Воробьеву, вчера не мог добиться аудиенции.
– Вы знаете, отчего барон – Воробьев? – сказал адвокат, отвечая на несколько комическую интонацию, с которой Нехлюдов произнес этот иностранный титул в соединении с такой русской фамилией. – Это Павел за что-то наградил его дедушку, – кажется, камер-лакея, – этим титулом. Чем-то очень угодил ему. Сделать его бароном, моему нраву не препятствуй. Так и пошел: барон Воробьев. И очень гордится этим. А большой пройдоха.
– Так вот к нему еду, – сказал Нехлюдов.
– Ну, и прекрасно, поедемте вместе. Я вас довезу.
Перед тем как уехать, уже в передней Нехлюдова встретил лакей с запиской к нему от Mariette:
«Pour vous faire plaisir, j'ai agi tout a fait contre mes principes, et j'ai intercede aupres de mon mari pour votre protegee. Il se trouve que cette personne peut etre relachee immediatement. Mon mari a ecrit au commandant. Venez donc бескорыстно. Je vous attend.[59] M.».
– Каково? – сказал Нехлюдов адвокату. – Ведь это ужасно! Женщина, которую они держат семь месяцев в одиночном заключении, оказывается, ни в чем не виновата, и, чтобы ее выпустить, надо было сказать только слово.
– Это всегда так. Ну, да по крайней мере вы достигли желаемого.
– Да, но этот успех огорчает меня. Стало быть, что же там делается? Зачем же они держали ее?
– Ну, да это лучше не апрофондировать. Так я вас довезу, – сказал адвокат, когда они вышли на крыльцо и прекрасная извозчичья карета, взятая адвокатом, подъехала к крыльцу. – Вам ведь к барону Воробьеву?
Адвокат сказал кучеру, куда ехать, и добрые лошади скоро подвезли Нехлюдова к дому, занимаемому бароном. Барон был дома. В первой комнате был молодой чиновник в вицмундире, с чрезвычайно длинной шеей и выпуклым кадыком и необыкновенно легкой походкой, и две дамы.
– Ваша фамилия? – спросил молодой чиновник с кадыком, необыкновенно легко и грациозно переходя от дам к Нехлюдову.
Нехлюдов назвался.
– Барон говорил про вас. Сейчас!
Молодой чиновник прошел в затворенную дверь и вывел оттуда заплаканную даму в трауре. Дама опускала костлявыми пальцами запутавшийся вуаль, чтобы скрыть слезы.
– Пожалуйте, – обратился молодой чиновник к Нехлюдову, легким шагом подходя к двери кабинета, отворяя ее и останавливаясь в ней.
Войдя в кабинет, Нехлюдов очутился перед среднего роста коренастым, коротко остриженным человеком в сюртуке, который сидел в кресле у большого письменного стола и весело смотрел перед собой. Особенно заметное своим красным румянцем среди белых усов и бороды добродушное лицо сложилось в ласковую улыбку при виде Нехлюдова.
– Очень рад вас видеть, мы были старые знакомые и друзья с вашей матушкой. Видал вас мальчиком и офицером потом. Ну, садитесь, расскажите, чем могу вам служить. Да, да, – говорил он, покачивая стриженой седой головой, в то время как Нехлюдов рассказывал историю Федосьи. – Говорите, говорите, я все понял; да, да, это в самом деле трогательно. Что же, вы подали прошение?