Как у Новодворова с Любочкой.
Марья Павловна отвлеклась от вопроса, разговорившись на свою любимую тему.
– Но что же мне делать? – спросил Нехлюдов.
– Я думаю, что надо вам сказать ей. Всегда лучше, чтобы было все ясно. Поговорите с ней, я позову ее. Хотите? – сказала Марья Павловна.
– Пожалуйста, – сказал Нехлюдов, и Марья Павловна вышла.
Странное чувство охватило Нехлюдова, когда он остался один в маленькой камере, слушая тихое дыхание, прерываемое изредка стонами Веры Ефремовны, и гул уголовных, не переставая раздававшийся за двумя дверями.
То, что сказал ему Симонсон, давало ему освобождение от взятого на себя обязательства, которое в минуты слабости казалось ему тяжелым и странным, а между тем ему было что-то не только неприятно, но и больно. В чувстве этом было и то, что предложение Симонсона разрушило исключительность его поступка, уменьшало в глазах своих и чужих людей цену жертвы, которую он приносил: если человек, и такой хороший, ничем не связанный с ней, желал соединить с ней судьбу, то его жертва уже не была так значительна. Было тоже, может быть, простое чувство ревности: он так привык к ее любви к себе, что не мог допустить, чтобы она могла полюбить другого. Было тут и разрушение раз составленного плана – жить при ней, пока она будет отбывать наказание. Если бы она вышла за Симонсона, присутствие его становилось ненужно, и ему нужно было составлять новый план жизни. Он не успел разобраться в своих чувствах, как в отворенную дверь ворвался усиленный звук гула уголовных (у них нынче было что-то особенное) и в камеру вошла Катюша.
Она подошла к нему быстрыми шагами.
– Марья Павловна послала меня, – сказала она, останавливаясь близко подле него.
– Да, мне нужно поговорить. Да присядьте. Владимир Иванович говорил со мной.
Она села, сложив руки на коленях, и казалась спокойною, но, как только Нехлюдов произнес имя Симонсона, она багрово покраснела.
– Что же он вам говорил? – спросила она.
– Он сказал мне, что хочет жениться на вас.
Лицо ее вдруг сморщилось, выражая страдание. Она ничего не сказала и только опустила глаза.
– Он спрашивает моего согласия или совета. Я сказал, что все зависит от вас, что вы должны решить.
– Ах, что это? Зачем? – проговорила она и тем странным, всегда особенно сильно действующим на Нехлюдова, косящим взглядом посмотрела ему в глаза. Несколько секунд они молча смотрели в глаза друг другу. И взгляд этот многое сказал и тому и другому.
– Вы должны решить, – повторил Нехлюдов.
– Что мне решать? – сказала она. – Все давно решено.
– Нет, вы должны решить, принимаете ли вы предложение Владимира Ивановича, – сказал Нехлюдов.
– Какая я жена—каторжная? Зачем мне погубить еще и Владимира Ивановича? – сказала она, нахмурившись.
– Да, но если бы вышло помилование? – сказал Нехлюдов.
– Ах, оставьте меня. Больше нечего говорить, – сказала она и, встав, вышла из камеры.
XVIII
Когда Нехлюдов вернулся вслед за Катюшей в мужскую камеру, там все были в волнении. Набатов, везде ходивший, со всеми входивший в сношения, все наблюдавший, принес поразившее всех известие. Известие состояло в том, что он на стене нашел записку, написанную революционером Петлиным, приговоренным к каторжным работам. Все полагали, что Петлин уже давно на Каре, и вдруг оказывалось, что он только недавно прошел по этому же пути с уголовными.
«17-го августа, – значилось в записке, – я отправлен один с уголовными. Неверов был со мной и повесился в Казани, в сумасшедшем доме. Я здоров и бодр и надеюсь на все хорошее».
Все обсуживали положение Петлина и причины самоубийства Неверова. Крыльцов же с сосредоточенным видом молчал, глядя перед собой остановившимися блестящими глазами.
– Мне муж говорил, что Неверов видел привиденья еще в Петропавловке, – сказала Ранцева.
– Да, поэт, фантазер, такие люди не выдерживают одиночки, – сказал Новодворов. – Я вот, когда попадал в одиночку, не позволял воображению работать, а самым систематическим образом распределял свое время. От этого всегда и переносил хорошо.
– Чего не переносить? Я так часто просто рад бывал, когда посадят, – сказал Набатов бодрым голосом, очевидно желая разогнать мрачное настроение. – То всего боишься: и что сам попадешься, и других запутаешь, и дело испортишь, а как посадят – конец ответственности, отдохнуть можно. Сиди себе да покуривай.
– Ты его близко знал? – спросила Марья Павловна, беспокойно взглядывая на вдруг изменившееся, осунувшееся лицо Крыльцова.
– Неверов фантазер? – заговорил вдруг Крыльцов, задыхаясь, точно он долго кричал или пел. – Неверов – это был такой человек, которых, как наш швейцар говорил,
– Всех не уничтожат, – своим бодрым голосом сказал Набатов. – Всё на развод останутся.
– Нет, не останутся, коли мы будем жалеть
– Да ведь нехорошо тебе, Анатолий, – сказала Марья Павловна, – пожалуйста, не кури.
– Ах, оставь, – сердито сказал он и закурил, но тотчас же закашлялся; его стало тянуть как бы на рвоту. Отплевавшись, он продолжал: – Не то мы делали, нет, не то. Не рассуждать, а всем сплотиться… и уничтожать их. Да.
– Да ведь они тоже люди, – сказал Нехлюдов.
– Нет, это не люди, – те, которые могут делать то, что они делают… Нет, вот, говорят, бомбы выдумали и баллоны. Да, подняться на баллоне и посыпать их, как клопов, бомбами, пока выведутся… Да. Потому что… – начал было он, но, весь красный, вдруг еще сильнее закашлялся, и кровь хлынула у него изо рта.
Набатов побежал за снегом. Марья Павловна достала валерьяновые капли и предлагала ему, но он, закрыв глаза, отталкивал ее белой похудевшей рукой и тяжело и часто дышал. Когда снег и холодная вода немного успокоили его и его уложили на ночь, Нехлюдов простился со всеми и вместе с унтер-офицером, пришедшим за ним и уже давно дожидавшимся его, пошел к выходу.
Уголовные теперь затихли, и большинство спало. Несмотря на то, что люди в камерах лежали и на нарах, и под нарами, и в проходах, они все не могли поместиться, и часть их лежала на полу в коридоре, положив головы на мешки и укрываясь сырыми халатами.
Из дверей камер и в коридоре слышались храп, стоны и сонный говор. Везде виднелись сплошные кучки человеческих фигур, укрытых халатами. Не спали только в холостой уголовной несколько человек, сидевших в углу около огарка, который они потушили, увидав солдата, и еще в коридоре, под лампой, старик; он сидел голый и обирал насекомых с рубахи. Зараженный воздух помещения политических казался чистым в сравнении с вонючей духотой, которая была здесь. Коптящая лампа, казалось, виднелась как бы сквозь туман, и дышать было трудно. Для того чтобы пройти по коридору, не наступив или не зацепив ногою кого- нибудь из спящих, надо было высматривать вперед пустое место и, поставив на него ногу, отыскивать место для следующего шага. Три человека, очевидно не нашедшие места и в коридоре, расположились в сенях,