– Царь велел! Царь велел!.. – А чего велел, – так и не выговорила…
………………………………………………………
Наталья Кирилловна отдышалась и на третьи сутки даже стояла обедню, хорошо кушала. Петр уехал в Преображенское, где жила Евдокия с царевичем Алексеем (перебралась туда с весны, чтобы быть подалее от свекрови). Мужа ожидала только на днях и была не готова и не в уборе, когда Петр вдруг появился на песчаной дорожке в огороде, где под липовой тенью варили варенье из антоновских яблок. Миловидные, на подбор, с длинными косами, в венцах, в розовых летниках, сенные девки чистили яблоки под надзором Воробьихи, иные носили хворост к печурке, где сладко кипел медный таз, иные на разостланном ковре забавляли царевича – худенького мальчика с большим лбом, темными неулыбающимися глазами и плаксивым ротиком.
Никто не понимал, чего ему хочется. Задастые девки мяукали по-кошачьи, лаяли по-собачьи, ползали на карачках, сами кисли от смеха, а дитя глядело на них зло, – вот-вот заплачет. Евдокия сердилась:
– У вас, дур, другое на уме… Стешка, чего задралась? Вот по этому-то месту тебя хворостиной… Васенка, покажи ему козу… Жука найдите, соломинку ему вставьте, догадайтесь… Корми вас, ораву, – дитя не могут утешить…
Евдокии было жарко, надоедали осенние мухи. Сняла кику, велела чесать себе волосы. День был хрустальный, над липами – безветренная синева. Кабы не прошел спас, – впору побежать купаться, но уж олень в воде рога мочил, – нельзя, грех…
И вдруг на дорожке – длинный, весь в черном, смуглый человек. Евдокия схватилась за щеки. До того шибко заколотилось сердце – мысли отшибло… Девки только ахнули и – кто куда – развевая косами, кинулись за сиреневые, шиповниковые кусты. Петр подошел, взял под мышки Евдокию, надавливая зубами, поцеловал в рот… Зажмурилась, не ответила. Он стал целовать через расстегнутый летник ее влажную грудь. Евдокия ахнула, залившись стыдом, дрожала… Олешенька, один сидя на ковре, заплакал тоненько, как зайчик… Петр схватил его на руки, подкинул, и мальчик ударился ревом…
Плохое вышло свидание. Петр о чем-то спрашивал, – Евдокия – всё невпопад… Простоволосая, неприбранная… Дитя перемазано вареньем… Конечно – муженек покрутился небольшое время, да и ушел. У дворца его обступили мастера, купцы, генералы, друзья-собутыльники. Издалека слышался его отрывистый хохот. Потом ушел на речку смотреть яузский флот. Оттуда на Кукуй… Ах, Дуня, Дуня, проворонила счастье!..
Воробьиха сказала, что дело можно поправить. Взялась бодро. Погнала девок топить баньку. Мамам велела увести Олешеньку умыть, прибрать. И шептала царице:
– Ты, лебедь, ночью не растеряйся. В баньке тебя попарим по-нашему, по-мужичьему, квасом поддадим, росным ладаном умоем, – хоть нюхай тебя где хошь… А для мужиков первое дело – дух… И ты, красавица, встречь его слов непрестанно смейся, чтоб у тебя все тряслось, хохочи тихо, мелко – грудью… Мертвый от этого обезумеет.
– Воробьиха, он к немке поехал…
– Ой, царица, про нее и не заикайся… Эко диво – немка: вертлява, ум корыстный, душа черная, кожа липкая… А ты, как лебедь пышная, встрень его в постельке, нежная, веселая, – ну, где ж тут немке…
Евдокия поняла, заторопилась. Баньку ей натопили жарко. Девки с бабой Воробьихой положили царицу на полок, веяли на нее вениками, омоченными в мяте и росном ладане. Повели ее, размякшую и томную, в опочивальню, чесали, румянили, сурьмили, положили в постель, задернули завесы, и Евдокия стала ждать…
Скребли мыши. Настала ночь, заглох дворец, бессонно на дворе постукивал сторож, стукало в подушку сердце… Петенька все не шел… Помня Воробьихины слова, лежала в темноте, улыбаясь, хотя от ненависти к немке живот трясся и ноги были как лед.
Вот уже сторож перестал колотить, мыши угомонились. Сенным девкам, и тем стыдно будет завтра на глаза показаться!.. Все же Евдокия крепилась, но вспомнила, как они с Петрушей ели курицу в первую ночь, и завыла, уткнувшись, – слезами замочила подушку…
Разбудило ее жаркое дыхание. Подкинулась: «Кто тут„, кто тут?..» Спросонок не поняла – кто навалился… Разобрав, застонала от еще живой обиды, прижала кулаки к глазам… Петруша на человека не был похож, пьяный, табачный, прямо от девки немки – к ней, заждавшейся… Не ласкал, насильничал, молча, страшно… Стоило росным ладаном мыться!
Евдокия отодвинулась к краю постели. Петруша пробормотал что-то, заснул, как пьяный мужик в канаве… Меж занавесей синело. Евдокия, стыдясь Петрушиных длинных голых ног, прикрыла его, тихо плакала, – Воробьихины слова пропали даром…
………………………………………………………
Из Москвы прискакал гонец: Наталье Кирилловне опять стало хуже. Кинулись искать царя. Он сидел в новой Преображенской слободе в избе у солдата Бухвостова на крестинах. Ели блины. Никого, кроме своих, не было: поручик Александр Меньшиков, Алешка Бровкин, недавно взятый Петром в денщики, и князь-папа. Балагурили, веселились. Меньшиков рассказывал, как двенадцать лет назад он с Алешкой убежал из дому, жили у Зайца, бродяжничали, воровали, как встретили на Яузе мальчишку Петра и учили его протаскивать иголку сквозь щеку.
– Так это ты был?.. Ты?.. – изумясь, кричал Петр. – Ведь я потом тебя полгода искал… За эту иголку люблю, Алексашка! – И целовал его в рот и в десны.
– А помнишь, Петр Алексеевич, – грозя пальчиком, спрашивал князь-папа, – припомни-ка мою плетку, как бивал тебя за проделки?.. И баловник же был… Бывало…
И Никита Зотов принимался рассказывать, как Петр, – ну, титешный мальчоночка, от земли не видно, а уж государственный имел ум… Бывало, вопрос задаст боярам, и те думают, думают – не могут ответить, а он вот так махнет ручкой и – на тебе – ответ… Чудо…
Все за столом, разиня рот, слушали про эти чудеса, и Петр, хотя и не припоминал за собой такого, но – раз другие верят – и сам поддакивал…
Бухвостов подливал в чарки. Мужик он был хитроватый, видом прост и бескорыстен. Петра понимал и пьяного и трезвого, но за Алексашкой, конечно, угнаться не мог, – и года были не те, и ум косный… Улыбался, потчевал радушно, в беседу не лез.