Турманом скатился Алешка с лестницы в сугроб. Желтозубые кобели кинулись, налетели. Он спрятал голову. Зажмурился… И не разорвали… Вот так чудо, – бог спас! Рыча, кобели отошли. Над Алешкой кто-то присел, потыкал пальцем в голову:
– Эй, ты кто?
Алешка выпростал один глаз. Кобели неподалеку опять зарычали. Около Алешки присел на корточки давешний мальчик, – кого только что пороли.
– Как зовут? – спросил он.
– Алешкой.
– Чей?
– Мы – Бровкины, деревенские.
Мальчик разглядывал Алешку по-собачьему, – то наклонит голову к одному плечу, то к другому. Луна из-за крыши сарая светила ему на большеглазое лицо. Ох, должно быть, бойкий мальчик…
– Пойдем греться, – сказал он. – А не пойдешь, гляди, я тебя… Драться хочешь?
– Не. – Алешка живо прилег. И опять они смотрели друг на друга.
– Пусти, – протянул голосом Алешка, – не надо… Я тебе ничего не сделал… Я пойду…
– А куда пойдешь-то?
– Сам не знаю куда… Меня обещались в землю вбить по плечи… И дома меня убьют.
– Порет тятька-то?
– Тятька меня продал в вечное, ныне не порет. Дворовые, конечно, бьют. А когда дома жил, – конечно, пороли…
– Ты что же – беглый?
– Нет еще… А тебя как зовут?
– Алексашкой… Мы Меньшиковы… Меня тятька когда два раза, а когда три раза на день порет. У меня на заднице одни кости остались, мясо все содранное.
– Эх ты, паря…
– Пойдем, что ли, греться…
– Ладно.
Мальчики побежали в подклеть, где давеча Алешка видел огонь в печи. Тут было тепло, сухо, пахло горячим хлебом, горела сальная свеча в железном витом подсвечнике. На прокопченных бревенчатых стенах шевелились тараканы. Век бы отсюда не ушел.
– Васёнка, тятьке ничего не говори, – скороговоркой сказал Алексашка низенькой бабе-стряпухе. – Разувайся, Алешка. – Он снял валенки. Алешка разулся. Залезли на печь, занимавшую половину подклети. Там в темноте чьи-то глаза смотрели не мигая. Это была давешняя девочка, отворившая Алешке калитку. Она подалась в самую глубь, за трубу.
– Давайте чего-нибудь говорить, – прошептал Алексашка. – У меня мамка померла. Тятька по все дни пьяный, жениться хочет. Мачехи боюсь. Сейчас меня бьют, а тогда душу вытрясут…
– Они вытрясут, – поддакнул Алешка.
Девочка за трубой шмыгнула.
– То-то и я говорю… Намедни у Серпуховских ворот видел, – цыгане стоят табором, с медведями… На дудках играют… Пляс, песни… Они звали. Уйдем с цыганами бродить?.. А?
– С цыганами голодно будет, – сказал Алешка.
– А то наймемся к купцам чего-нибудь делать… А летом уйдем. В лесу можно медвежонка поймать. Я знаю одного посадского, – он их ловит, он научит… Ты будешь медведя водить, а я – петь, плясать… Я все песни знаю. А плясать злее меня нет на Москве.
Девочка за трубой чаще зашмыгала, Алексашка ткнул ее в бок:
– Замолчи, постылая… Вот что, мы ее с собой тоже возьмем, ладно.
– С бабой хлопот много…
– К лету ее возьмем, грибы собирать, – она дура, дура, а до грибов страсть бойкая… Сейчас мы щей похлебаем, меня позовут наверх молитвы читать, потом пороть. Потом я вернусь. Лягем спать. А чуть свет побежим в Китай-город, за Москву-реку сбегаем, обсмотримся. Там есть знакомые. Я бы давно убежал, товарища не находилось…
– Купца бы найти, наняться – пирогами торговать, – сказал Алешка.
На крыльце бухнула дверь, – уходили гости, треща ступенями. Грозный голос Данилы крикнул Алексашку наверх.
На Варварке стоит низенькая изба в шесть окон, с коньками и петухами, – кружало – царев кабак. Над воротами – бараний череп. Ворота широко раскрыты, – входи кто хочет. На дворе на желтых от мочи сугробах, на навозе валяются пьяные, – у кого в кровь разбита рожа, у кого сняли сапоги, шапку. Много запряженных розвальней и купецких, с расписными задками, саней стоят у ворот и на дворе.
В избе за прилавком – суровый целовальник с черными бровями. На полке – штофы, оловянные кубки. В углу – лампады перед черными ликами. У стен – лавки, длинный стол. За перегородкой – вторая, чистая палата для купечества. Туда если сунется ярыжка какой-нибудь или пьяный посадский, – окликнет целовальник, надвинув брови, – не послушаешь честью – возьмет сзади за портки и выбьет одним духом из кабака.