– Ну, ладно… – Алексашка так же проворно лег под тулуп. – Я же не говорю – к шведам ехать кланяться или к татарам… Понимаю тоже. Не хочешь, – не надо… Дело ваше…
Петр заговорил из-под одеяла, неясно, будто сквозь стиснутые зубы:
– Поздно придумал…
Замолчали. В каморке было жарко. Скребла мышь под печью. Издалека доносилось: «Посматривай», – это кричали караульные на Яузе. Алексашка ровно задышал…
Петра все эти ночи томила бессонница. Только голова начнет проваливаться в подушку, почудится беззвучный вопль: «Пожар, пожар!» И сердце затрепещет, как овечий хвост… Сон – прочь. Успокоится, а ухо ловит, – будто вдалеке в дому за бревенчатыми стенами кто-то плачет… Много было передумано за эти ночи… Вспоминал: хоть и в притеснении и на задворках, но беспечно прошли годы в Преображенском – весело, шумно, бестолково и весьма глупо… Оказался: всем чужой… Волчонок, солдатский кум… Проплясал, доигрался, – и вот уж злодейский нож у сердца…
Снова слетал сон. Петр плотнее скрючивался под одеялом.
…Сестрица, сестрица, бесстыдница, кровожаждущая… Широкобедрая, с жирной шеей… (Вспомнил, как стояла под шатром в соборе.) Мужицкое нарумяненное лицо, – мясничиха! Гранаты на дорогу велела подбросить… С ножом подсылает… В поварне вчера объявился бочонок с квасом, хорошо, что дали сперва полакать собаке, – сдохла…
Петр отмахнулся от мыслей… Но гнев сам рвался в височные жилы… Лишить его жизни! Ни зверь, ни один человек, наверно, с такой жадностью не хотел жить, как Петр…
– Алексашка… Черт, спишь, дай квасу…
Алексашка обалдело выскочил из-под тулупа. Почесываясь, принес в ковшике квасу, наперед сам отхлебнув, подал. Зевнул, Поговорили немного. «Послушивай», – печально, бессонно донеслось издали…
– Давай спать, мин херц…
Петр скинул с лавки голые худые ноги… Теперь не чудилось, – тяжелые шаги торопливо топали по переходам… Голоса, вскрики… Алексашка, в одном исподнем, с двумя пистолетами стоял у двери…
– Мин херц, сюда бегут…
Петр глядел на дверь. Подбегают… У двери – остановились… Дрожащий голос:
– Государь, проснись, беда…
– Мин херц, – это Алешка.
Алексашка откинул щеколду. Тяжело дыша, вошли – Никита Зотов – босой, с белыми глазами; за ним преображенцы, Алексей Бровкин и усатый Бухвостов, втащили, будто это были мешки без костей, двоих стрельцов, – бороды, волосы растрепаны, губы отвисли, взоры блаженные.
Зотов, со страху утративший голос, прошипел:
– Мелнов да Ладыгин, Стремянного полка, из Москвы – прибежали…
Стрельцы с порога повалились – бородами в кошму и закликали истово, как можно страшнее:
– О-ой, о-ой, государь батюшка, пропала твоя головушка, о-ой, о-ой… И что же над тобой умышляют, отцом родимым, собирается сила несметная, точат ножи булатные. Гудит набат на Спасской башне, бежит народ со всех концов…
Весь сотрясаясь, мотая слипшимися кудрями, лягая левой ногой, Петр закричал еще страшнее стрельцов, оттолкнул Никиту и побежал, как был, в одной сорочке, по переходам. Повсюду из дверей высовывались, обмирали старушонки.
У черного крыльца толпилась перепуганная челядь. Видели, как кто-то выскочил – белый, длинный, протянул, будто слепой, перед собой руки… «Батюшки, царь!» – со страха иные попадали. Петр кинулся сквозь людей, вырвал узду и плеть из рук караульного офицера, вскочил в седло, не попадая ступнями в стремена, и, нахлестывая, поскакал, – скрылся за деревьями.
Алексашка был спокойнее: успел надеть кафтан и сапоги, крикнул Алешке: «Захвати царскую одежу, догоняй», – и поскакал на другой караульной лошади за Петром. Нагнал его, мчавшегося без стремян и повода, только в Сокольничьей роще.
– Стой, стой, мин херц!
В роще сквозь высокие вершины блистали осенней ясностью звезды. Слышались шорохи. Петр озирался, вздрагивая, бил лошадь пятками, чтобы опять скакать, Алексашка хватал его лошадь, повторял сердитым шепотом:
– Да погоди ты, куда ты без штанов, мин херц!..
В папоротнике шумно зафырчало, – путаясь крыльями, вылетел тетерев, тенью пронесся перед звездами. Петр только взялся за голую грудь, где сердце. Алексей Бровкин и Бухвостов верхами привезли одежду. Втроем, торопливо, кое-как одели царя. Подскакало еще человек двадцать стольников и офицеров. Осторожно выбрались из рощи. В стороне Москвы мерцало слабое зарево и будто слышался набат. Петр проговорил сквозь зубы:
– В Троицу…
Помчались проселками, пустынными полями на троицкую дорогу. Петр скакал, бросив поводья, – треухая шляпа надвинута на глаза. Время от времени он ожесточенно хлестал плетью по конской шее. Впереди него и сзади – двадцать три человека. Размашисто били копыта по сухой дороге. Холмы, увалы, осиновые, березовые перелески. Позеленело небо на востоке. Похрапывали лошади, свистел ветер в ушах. В одном месте какая-то тень шарахнулась прочь, зверь ли – не разобрали, – или мужик, приехавший в ночное, кинулся в траву без памяти от страха.
Нужно было поспеть в Троицу вперед Софьи. Занималась заря, желтая и пустынная. Упало несколько лошадей. В ближайшем яме[3] переседлали, не передохнув, поскакали дальше. Когда вдали выросли острые кровли крепостных башен и разгоревшаяся заря заиграла на куполах,