– Ну, ну! Про три дня сказал сгоряча… Поторгуемся, сойдемся на одной недельке… Но больше времени тебе не отпущу. – Сердитыми щелчками Петр Алексеевич стал сбивать тварей с карты. – Места для батарей выбрал умно… Но – прости – давеча я сам приказал: все заречные батареи повернуть против бастионов Виктория и Гонор, ибо здесь и есть пята Ахиллесова у генерала Горна…
– Ваше величество, – вне себя воскликнул Огильви, – по диспозиции мы начинаем с бомбардировки Иван-города и штурма оного…
– Не надо… у генерала Горна как раз вся надежда, что мы провозимся до осени с Иван-городом. А он нам не помеха, – разве что постреляет маленько по нашим понтонам… Далее, – умно, умно, что ты опасаешься сикурса, короля Карла… В семисотом году из-за его сикурса я погубил армию на этих самых позициях… Ты готовишь контрсикурс, да он – дорог и сложен, и времени на него много кладешь… А мой контрсикурс будет тот, чтобы скорее Нарву взять… В быстроте искать победы, а не в осторожности… Диспозиция твоя – многомудрый плод военной науки и Аристотелевой логики… А мне Нарва нужна сейчас, как голодному краюха хлеба… Голодный не ждет…
Огильви приложил к лицу шелковый платок. Ему трудно было гоняться мыслью за силлогизмами молодого варвара, но достоинство не позволяло согласиться без спора. Обильный пот смочил его платок.
– Ваше величество, фортуне было угодно даровать мне счастье при взятии одиннадцати крепостей и городов, – сказал он и бросил платок в шляпу, лежащую на ковре. – При штурме Намюра маршал Вобан, обняв, назвал меня своим лучшим учеником и тут же на поле, среди стонущих раненых, подарил мне табакерку. Составляя эту диспозицию, я ничего не упустил из моего военного опыта, в ней все взвешено и размерено. Со скромной уверенностью я утверждаю, что малейшее отклонение от моих выводов приведет к гибельным последствиям. Да, ваше величество, я удлинил срок осады, но единственно из того размышления, что русский солдат это пока еще не солдат, но мужик с ружьем. У него еще нет ни малейшего понятия о порядке и дисциплине. Нужно еще много обломать палок о его спину, чтобы заставить его повиноваться без рассуждения, как должно солдату. Тогда я могу быть уверен, что он, по мановению моего жезла, возьмет лестницу и под градом пуль полезет на стену…
Огильви с удовольствием слушал самого себя, как птица, прикрывая глаза веками. Шафиров переводил на разумную русскую речь его многосложные дидактические построения. Когда же Огильви, окончив, взглянул на Петра Алексеевича, то несоразмерно со своим достоинством быстро подобрал ноги под стул, убрал живот и опустил руку с тростью. Лицо Петра было страшное, – шея будто вдвое вытянулась, вздулись свирепые желваки с боков сжатого рта, из расширенных глаз готовы были – не дай боже, не дай боже – вырваться фурии… Он тяжело дышал. Большая жилистая рука с коротким рукавом, лежавшая среди дохлых карамор, искала что-то… нащупала гусиное перо, сломала…
– Вот как, вот как, русский солдат – мужик с ружьем! – проговорил он сдавленным горлом. – Плохого не вижу… Русский мужик – умен, смышлен, смел… А с ружьем – страшен врагу… За все сие палкой не бьют! Порядка не знает? Знает он порядок. А когда не знает – не он плох, офицер плох… А когда моего солдата надо палкой бить, – так бить его буду я, а ты его бить не будешь…
…В шатер вошли генерал Чамберс, генерал Репнин и Александр Данилович Меньшиков. Взяв по кубку вина из рук Макарова, сели где придется. Петр, поглядывая в рукопись фельдмаршала со своими пометками, карандашом отчерчивая и помечая на карте (стоя перед свечами и отмахиваясь от мошкары), – прочел военному совету ту диспозицию, которая через несколько часов привела в движение все войска, батареи и обозы.
Простоволосые женщины кинулись к лошади генерала Горна. Схватили за узду, за стремена, вцепились в полы его кожаного кафтана… Худые, черные от копоти пожаров, выкатывая глаза – кричали: «Сдавай город, сдавай город…» Мрачные кирасиры – его конвой, также схваченные, не могли к нему пробиться… Рев русских пушек сотрясал дома на площади, забросанной обгорелыми балками, битой черепицей. Был седьмой день канонады. Вчера генерал сурово отверг разумное и вежливое предложение фельдмаршала Огильви – не подвергать город ужасам штурма и ярости ворвавшихся войск. Генерал – вместо ответа – швырнул скомканное письмо фельдмаршала в лицо парламентеру. Об этом узнал весь город.
Как бельма, тусклыми глазами генерал глядел на лица кричащих женщин, – они были исковерканы страхом и голодом, – таково лицо войны! Генерал вытащил из ножен шпагу и плашмя стал ударять ею по головам и понукать лошадь. Закричали: «Убей, убей! Топчи до смерти!..» Он покачнулся – его тащили с седла… Тогда раздался неслыханный грохот, содрогнулось даже его железное сердце. За черепичными крышами старого города взвился черно-желтый столб дымного пламени – взорвались пороховые погреба. Высокая башня старой ратуши зашаталась. Закричали истошные голоса, люди шарахнулись в переулки, площадь опустела. Генерал, держа шпагу поперек седла, поскакал в направлении бастиона Гонор. Из-за реки налетали крутым полетом быстро увеличивающиеся шары, с шипением падали на крыши домов, нависших фасадами над улицей, и на кривую улицу, крутились и разрывались… Генерал бил и бил огромными шпорами шарахающуюся лошадь в окровавленные бока…
Бастион Гонор был окутан пылью и дымом. Генерал различил груды кирпича, опрокинутые пушки, задранные ноги лошадей и – огромный пролом в сторону русских. Стены рухнули до основания. Подошел раненный в лицо, серый от пыли командир полка. Генерал сказал: «Приказываю – врага не пропустить…» Командир взглянул на него не то с упреком, не то с усмешкой… Генерал отвернулся, толкнул лошадь и узкими переулками поскакал к бастиону Виктория. Несколько раз ему пришлось прикрываться кожаным рукавом от пламени горящих домишек. Подъезжая, он услышал взвывающий полет ядер. Русские стреляли метко. Полуразбитые стены бастиона вспучивались, взметывались и опадали. Генерал слез с лошади. Круглолицый, молочно-румяный солдат, взявший у него повод, упрямо не глядел в глаза. Генерал ударил его кулаком в перчатке снизу под подбородок и по рухнувшему кирпичу полез на уцелевшую часть стены. Отсюда он увидел, что штурм начался…
Меньшиков бежал через плавучий мост среди низкорослых стрелков – ингерманландцев, потрясая шпагой – кричал во весь рот. Все солдаты кричали во весь рот. По ним бухали чугунные пушки с высоких стен Иван-города, бомбы шлепались в воду, нажимая воздух, с шипеньем проносились над головами. Меньшиков добежал, соскочил на левый берег, обернувшись – топал ногой, махал краем плаща… «Вперед, вперед!..» Горбатые от ранцев стрелки густо бежали через осевший мост, – а ему казалось, что топчутся… «Живей, живей!..» – и он, как пьяный, раскатывался сотворенной тут же руганью.
Здесь, на левом берегу, на узкой полосе, между рекой и сырой крепостной стеной бастиона Виктория, было мало места, перебежавшие теснились, напирали, замедляли шаг, пахло едким потом. Меньшиков по колена в воде побежал, перегоняя колонну: «Барабанщики – вперед! Знамя – вперед!»… Пушки Иван-города били теперь через реку по колонне, ядра шлепались у берега, окатывая водой, разлетались о стены, обжигали осколками, мягко, липко ударяли в людей… Передние ряды, срываясь, взмахивая руками, уже карабкались по кирпичной осыпи пролома на гребень… Забили барабаны… Крепче, крепче покатился крик по колонне стрелков, вползающих на гребень… Там, за гребнем, хрипло завопил голос по-шведски… Рванул залп… Заволокло дымом… Стрелки хлынули через гребень пролома в город.
Вторая штурмующая колонна проходила мимо генерала Чам-берса. Он сидел на высокой лошади, мотавшей головой в лад барабанам. На нем была медная, вычищенная кирпичом кираса, которую он надевал лишь в особо торжественных случаях, тяжелый шлем он держал в руке, чтобы солдаты могли