догорали свечи в прозеленевшем подсвечнике из синагоги.
Графиня встретила его стоя, молча глядя в лицо, лишь ожидая его первого слова, чтобы ответить как нужно.
– Софи, наконец-то! – сказал он с большей, чем хотелось бы, торопливостью. – Ну как? Вы видели короля Карла?
– Да, я видела короля Карла, благодарю вас… – Ее лицо было будто обсыпано мукой и казалось обрюзгшим, некрасивым. – Король Карл ничего так не желает, как повесить вас на первой попавшейся осине, ваше величество… Если вам нужны подробности моей беседы с королем – я расскажу… Но сейчас мне хочется спросить: какое вы сами дадите качество вашему поведению? Вы посылаете меня, как последнюю судомойку, обделывать ваши грязные делишки… Я подвергаюсь оскорблениям, в дороге я тысячу раз подвергаюсь опасности быть изнасилованной, зарезанной, ограбленной… А вы тем временем развлекаетесь в объятиях пани Собещанской!.. Этой маленькой шляхтянки, которую я постеснялась бы взять к себе в камеристки…
– Какие мелочи, Софи!
Это восклицание было неосторожным со стороны короля Августа. Графиня придвинулась к нему и – ловко, как кошка лапой, – влепила ему пощечину…
Глава четвертая
На бугре, где была поставлена сторожевая вышка, Петр Алексеевич соскочил с коня и полез по крутым перекладинам на площадку. За ним – Чамберс, Меньшиков, Аникита Иванович Репнин и – последним – Апраксин Петр Матвеевич, – этому весьма мешала тучность и верчение головы: шутка ли взлезать на такую страсть – сажен на десять над землей. Петр Алексеевич, привыкший взбираться на мачты, даже не задохнулся, вынул из кармана подзорную трубу, расставя ноги, – стал глядеть.
Нарва была видна, будто на зеленом блюде, – все ее приземистые башни, с воротами и подъемными мостами, на заворотах стен – выступы бастионов, сложенных из тесаного камня, громада старого замка с круглой пороховой башней, извилистые улицы города, острые кровли кирок, вздетые, как гвозди, к небу. На другой стороне реки поднимались восемь мрачных башен, покрытых свинцовыми шапками, и высокие стены, пробитые ядрами, крепости Иван-города, построенной еще Иваном Грозным.
– Наш будет город! – сказал Меньшиков, тоже глядевший в трубу.
Петр Алексеевич ему – сквозь зубы:
– А ты не раздувайся раньше времени.
Ниже города, по реке, в том месте, где на ручье Россонь стояла земляная крепость Петра Матвеевича Апраксина, медленно двигались обозы и войска, плохо различимые сквозь поднятую ими пыль. Они переходили плавучий мост, и конные и пешие полки располагались на левом берегу, верстах в пяти от города. Там уже белелись палатки, в безветрии поднимались дымы, по луговинам бродили расседланные кони… Доносился стук топоров, – вздрагивали вершинами, валились вековые сосны.
– Огородились мы только телегами да рогатками, не прикажешь ли еще для бережения и рвы копать, ставить палисады? – спросил князь Аникита Иванович Репнин. Человек он был осторожный, разумный и бывалый в военном деле, отважный без задору, но готовый – если надо для великого дела – и умереть, не пятясь. Не вышел он только лицом и дородством, хотя род свой считал древнее царя Петра, – был плюгав и подслеповат, однако же маленькие глаза его за прищуренными веками поглядывали весьма умненько.
– Рвы да палисады не спасут. Не для того сюда пришли – за палисадами сидеть, – буркнул Петр Алексеевич, поворачивая трубу дальше на запад.
Чамберс, имевший привычку с утра выпивать для бодрости духа добрый стакан водки, просипел горлом:
– Можно велеть солдатам спать не разуваясь, при ружье. Пустое! Если достоверно, что генерал Шлиппенбах стоит в Везенберге – раньше, как через неделю, нельзя ожидать его сикурса…
– Я уж так-то здесь один раз поджидал шведского сикурса… Спасибо, научены! – странным голосом ответил Петр Алексеевич. Меньшиков коротко, грубо засмеялся.
На западе, куда с жадностью глядел Петр Алексеевич, расстилалось море, ни малейший ветерок не рябил его сероватой пелены, дремлющей в потоках света. Там, на отчетливой черте края моря, можно было различить, напрягая зрение, много корабельных мачт с убранными парусами. Это стоял в мертвом штиле флот адмирала де Пру с серебряной рукой.
Апраксин, вцепясь в перильца зыбкой площадки, сказал:
– Господин бомбардир, как же мне не испугаться было эдакой силы – полсотни кораблей и адмирал такой отважный… Истинно – бог меня выручил, – не дал ему, проклятому, ветра с моря…
– Сколько добра пропадает, ах! – Меньшиков ногтем считал мачты на горизонте. – Трюмы у него доверху, чай, забиты угрями копчеными, рыбой камбалой, салакой, ветчиной ревельской… Ветчина у них, батюшки! Уж где едят – так это в Ревеле! Все протухнет у него в такую жару, все покидает за борт, черт однорукий… Апраксин, Апраксин, а еще у моря сидишь, задница сухопутная! Почему у тебя лодок нет? В такой штиль – посадить роту гренадеров в лодки, – де Пру и деваться некуда…
– Чайка на песок садится! – крикнул вдруг Петр Алексеевич. – Ей-ей, садится! – Лицо у него было задорное, глаза круглые. – Бьюсь о заклад на десять ефимков, – жди шторма… Кто хочет биться? Эх вы, моряки! Не стони, Данилыч, – весьма возможно, и попробуем адмиральской ветчины.
И он, сунув трубку за пазуху, бегом стал спускаться с вышки. Полковнику Рену, подскочившему к нему, чтобы помочь спрыгнуть на землю, сказал: «Один эскадрон пошли вперед, с другим следуй за мной». Он перевалился в седло и повернул в сторону Нарвы. Его верховой, – рослый гнедой мерин, с большими ушами, подарок фельдмаршала Шереметьева, взявшего этого коня в битве при Эрестфере, будто бы из-под самого Шлиппенбаха, – шел крупной рысью. Петр Алексеевич не очень любил верховую езду и на рыси высоко подскакивал. Зато Александр Данилович горячил своего белого, как сметана, жеребца, тоже отбитого у шведов, – и конь с веселыми глазами, и всадник точно играли, то проходя бочком, коротким галопом по свежему лугу, – то конь осаживал, садясь на хвост, бил черными копытами по воздуху и взвивался, и махал, и мчался, – алого сукна короткий плащ, накинутый на одно плечо, взвивался за спиной Александра Даниловича, вились перья на шляпе, концы шелкового шарфа. Хоть жарок, но хорош был день, – в небольших рощах, в покинутых сейчас садах распелись, раскричались птицы.
Аникита Иванович Репнин, привыкший с малых лет ездить по-татарски, спокойно, – бочком, – трясся в