Вприсядку отзванивали колокола на звонницах и колокольнях. Москва окутана была дымами, паром от лошадей и людей. Визжал морозный снег. Деревья гнулись от инея. В чаду стояли кабаки, открытые день и ночь. За дымами солнце поднималось румяное, небывалое, – отсвечивало на широких бердышах сторожей у костров.

Сквозь колокольный звон по всей Москве трещали выстрелы, басом рявкали пушки. Вскачь проносились десятки саней, полные пьяных и ряженых, мазанных сажей, в вывороченных шубах. Задирали ноги, размахивая штофами, орали, бесновались, на раскатах вываливались кучей под ноги одуревшему от звона и дыма простому народу.

Всю неделю до крещенья гудела, шумела Москва. Занималась пожарами. Хорошо, что было безветренно. В город сбежалось много разбойников из окрестных лесов. Только повалит дым где-нибудь за снежными крышами, – скачут в санях недобрые люди – в овечьих сушеных мордах, в скоморошьих колпаках, ломают ворота, кидаются в горящий дом, – грабят, разбивают все дочиста. Иных ловили, иных народ задавил. Шел слух, будто в Москве гуляет сам Есмень Сокол.

Царь с ближними, с князем-папой, старым беспутником Никитой Зотовым, со всешутейшими архиепископами, – в архидьяконской ризе с кошачьими хвостами, – объезжал знатные дома. Пьяные и сытые по горло, – все равно налетали, как саранча, – не столько ели, сколько раскидывали, орали духовные песни, мочились под столы. Напаивали хозяев до изумления и – айда дальше. Чтобы назавтра не съезжаться из разных мест, ночевали вповалку тут же, на чьем-нибудь дворе. Москву обходили с веселием из конца в конец, поздравляли с пришествием нового года и столетнего века.

Посадские люди, тихие и богобоязненные, жили эти дни в тоске, боялись и высунуться со двора. Непонятно было – к чему такое неистовство? Черт, что ли, нашептывал царю мутить народ, ломать старый обычай – становой хребет, чем жили… Хоть тесно жили, да честно, берегли копейку, знали, что это так, а это не так. Все оказалось дурно, все не по нему.

Не признававшие крыжа и щепоти собирались в подпольях на всенощные бдения. Опять зашептали, что дожить только до масленой: с субботы на воскресенье вострубит труба Страшного суда. В Бронной слободе объявился человек, собирал народ в баню, кружился, бил себя ладошами по лицу, кричал нараспев, что-де он – господь Саваоф, и с ручками и с ножками, и падал весь в пене… Другой человек, космат, гол и страшен, являлся народу, держа в руке три кочерги, пророчил невнятно, грозил бедствиями.

У ворот Китая и Белого города прибили второй царский указ: «Боярам, царедворцам, служилым людям приказным и торговым ходить отныне и безотменно в венгерском платье, весной же, когда станет от морозов легче, носить саксонские кафтаны».

На крюках вывесили эти кафтаны и шляпы. Солдаты, охранявшие их, говорили, что скоро-де прикажут всем купчихам, стрель-чихам, посадским женкам, попадьям и дьяконицам ходить простоволосыми, в немецких коротких юбках и под платьем накладывать на бока китовые ребра… У ворот стояли толпы в смущении, в смут-ном страхе. Передавали шепотом, будто неведомый человек с тремя кочергами закидал калом такой же вот кафтан на крюке и кричал: «Скоро не велят по-русски разговаривать, ждите! Понаедут римские и лютерские попы перекрещивать весь народ. Посадских отдадут немцам в вечную кабалу. Москву назовут по-новому – Чертоград. В старинных книгах открылось: царь-де Петр – жидовин из колена Данова».

Как было не верить таким словам, когда под крещение приказчики купца Ревякина стали вдруг рассказывать – бегая в рядах по лавкам – о случившейся великой и страшной жертве во искупление мира от антихриста: близ Выг-озера несколько сот двуперстно молящихся сожглись живыми. Над пожарищем распалось небо, и видима стала твердь стеклянная и престол, стоящий на четырех животных, на престоле сидящий господь, ошую и одесную – дважды по двунадесят старцев и херувимы окрест его, – «двомя крылы летаху, двомя очи закрываху, двомя же ноги». От престола слетел голубь, и огнь погас, и на месте гари стало благоухание.

В Ямском приказе какой-то человек, обыкновенного роста и вида, уходя, бросил на пол письмо. Человека этого окликнули: «Чего обронил, эй?» Испугавшись, он побежал и скрылся. На запечатанном письме стояло: «Поднести великому государю, не распечатав». Дьяк Павел Васильевич Суслов едва-едва трясущимися руками попал в рукава шубы. Грозя ездовому – спустить со спины шкуру, – поскакал в Преображенское.

Караульный офицер в дворцовых сенях с презрением оглянул дьяка от лысины до сафьяновых сапожек на меху: «Нельзя к царю». Павел Васильевич, ослабев от тревоги, сел на лавку. Народу толпилось много: наглые военные, русские – все большого роста, широкие в плечах, здоровые, как быки; иноземцы – помельче, но приятнее лицом (их, бедняг, за последнее время много начали выгонять со службы за глупость и пьянство); ловкие владимирские, ярославские, орловские ходоки, промышленники, купчишки; рядом сидели два великородных боярина, один – с обвязанной головой, другой – с черным синяком под глазом: после шумства прибыли бить челом друг на друга; заложив руки за спину, в коротеньком коричневом кафтанчике, в нитяном парике, похаживал, ни на кого не глядя, иностранец с добрым, голодным лицом, в очках – математик, химик, славный изобретатель перпетуум-моби-ле – вечного водяного колеса – и медного человека-автомата, играющего в шашки и вино или пиво извергающего из себя согласно натуре. Математик предлагал царю более ста патентов, могущих обогатить Русское государство.

Со двора в сени ввалился Никита Зотов, пьяный, с невиданной толщины человеком: «Не робей, он уродство любит, он тебе казны отвалит» – князь-папа волок толстяка в царские покои, Павел Васильевич, загорясь служебной ревностью, подошел к караульному офицеру и в лицо ему сказал сдавленно: «Слово и дело!» Сразу в сенях стало тихо. Офицер вытянулся, с коротким дыханием вытащил шпагу: «Идем».

Письмо, поданное Павлом Васильевичем царю в собственные руки (у Петра болела голова, – встретил дьяка насупясь, нетерпеливо), письмо это – немедленно вскрытое – было подписано Алешкой Курбатовым, дворовым человеком князя Петра Петровича Шереметьева. Прочтя мельком, Петр взял себя ногтями за подбородок: «Гм!» – прочел вдругорядь, закинул голову: «Ха!» – и, забыв о Суслове, стремительно зашагал в столовую палату, где в ожидании обеда томились ближние.

– Господа министры! – У Петра и глаза прояснели. – Кормишь вас, поишь досыта, а прибыли от вас много ли?.. Вот! (Тряхнул письмом.) Человечишко худой, холоп, – придумал! Обогащение казны… Федор Юрьевич… (Обернулся к посапывающему кня-зю Ромодановскому.) Прикажи отыскать, привезти Курбатова сейчас же. И обедать без него не сядем… То-то, господа министры, – орленую бумагу надо продавать: для всех крепостей, для челобитных, – бумагу с гербом, от копейки до десяти рублев. Понятно? Денег нет воевать? Они – вот они – денежки!

Глава третья

1

Еще не светало, а уже по всему дому хлопали двери, скрипели лестницы, – девки волокли на двор коробья, узлы, дорожные сундуки. Князь Роман Борисович закусывал за кое-как собранным столом, при сальной свече. Хлебая щи, недовольно оборачивался.

– Авдотья же… Антонида… Олька!.. О господи!.. Приподняв живот, тянулся за штофом. И мажордом, туда же, пропал. Ну вот – по лестнице загрохотал кто-то вниз башкой.

Вы читаете Петр Первый
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату