Створки ворот, разгребая свежий снежный покров, поползли в стороны. Илья Федотович степенно въехал во двор, остановился возле вышедших встречать домочадцев. Поцеловал супругу, закутанную в такое количество платков, что из под них выглядывала только темная пола длинного тулупа, обнял старшего сына, поймал и поднял на руки постреленка в синем нарядном зипунчике, носящегося вокруг. По очереди прижал к себе дочерей, так же укутанных в платки.
Матях подумал, что собранный Умильным из платков наряд для Алсу, похоже, никого на улице в Кремле не удивил. Просто мода в этом времени такая.
– А племянница моя где? – оглядел двор боярин.
– Сбежала она, батюшка, – чуть отступила и глубоко вздохнула Гликерья.
– Как сбежала?! – почти хором спросили Умильный и спешившийся Андрей.
– В монастырь ушла, в Богородицкий.
– Но почему?! – на этот раз вопрос задал только Матях.
– Прощение вымаливать пошла, – глубже запахнулась в платки боярыня. – Сказывала, гневается на нее Господь, беды насылает. Вот и ушла в белицы, дабы на нас горе не навести.
– Вот черт, но почему?! – опять не понял Андрей, в душе которого никак не укладывалась столь неожиданная и необратимая утрата. – Почему?
– Видать, на роду ей так написано, – Илья Федотович прикусил губу. – Эх, было у меня две племянницы, не осталось ни одной. Эй, ярыга. Коня у боярского сына прими. Видишь, не до того ему. А ты в дом проходи. Попотчую тебя с дороги, медку выпьем.
– Прости, Илья Федотович, – потер разом вспотевший лоб Андрей. – Не останусь. Не стану тоскливым видом своим праздник вам портить. Поеду, на свое хозяйство погляжу.
– Ну, как знаешь, – не стал отговаривать хозяин. – Это дело такое, пока не посмотришь, все одно душа не на месте. Поезжай, отдохни маленько. А потом сюда вертайся. Может, и переменится что.
Переменив уставших за время долгого пути коней на свежих и выпив для согрева ковш едва не кипящего сбитеня и закусив расстегаем с вязигой, боярский сын отправился в последний переход. Ехать отказалось проще, чем он думал – выпавший снег крестьяне уже успели раскатать санями, пробив рыхлую, но различимую даже в ранних зимних сумерках дорогу. Зима не лето – болота бояться ни к чему, а потому и шел зимник строго по прямой, ничего не боясь, через замерзший ручей и топкий наволок.
Издалека трудно было и подумать, что в Порезе нет, и еще лет пятьсот не будет электричества: ярко светились прямоугольники окон, разносилась над заснеженными полями музыка, веселое пение. Только въехав в селение, становилось видно, что свет красноватый, дрожащий, каковой случается у свечей и лучин, а вся музыка собралась в одной-единственной избе, откуда доносились так же веселые молодые голоса, а то и просто смех.
Матях миновал свежесрубленный хлев, из-за стен которого веяло душным теплом, остановился перед воротами дома, громко постучал рукоятью хлыста. Выждал несколько минут, постучал снова. Наконец послышались тихие шаги, тяжелый шорох. К тому времени, когда между створками образовалась щель, у застывшего в долгом ожидании боярского сына даже начало покалывать кончик носа.
– Прости, батюшка Андрей Ильич, – посторонилась Лукерья. – Не слышно ничего от печи.
– А Фрол где?
– В Богородицы в субботу отправился, сруб ставит.
– Понятно, – Андрей спрыгнул на землю, отпустил подпругу, снял седло и отнес его к загородке с поросятами, поставил сверху. – Стало быть, трудится. Как считаешь, баню топить поздно?
– Помилуй, боярин, – женщина принялась снимать сумки с вьючных лошадей. – Ночь на дворе. А скоро и вовсе полночь, банник запарит[126]. Тяжелая-то какая… Камней, что ли привез?
– Броня это, – снял со своего скакуна уздечку и подвел к корыту с водой Андрей. – Оставь, сам в дом отнесу. Варю позовешь?
– Гуляют они где-то, боярин, – вздохнула Лукерья. – Да и поздно ей готовить. Коли хочешь, я репы пареной могу дать, лука в масле нажарила. Яиц запечь можно.
– Давай, – согласился боярский сын. – Устал я чего-то.
Дом встретил его оглушающим теплом, от которого мгновенно потянуло в сон. Да оно и неудивительно: долгий холодный путь, позднее время. Андрей содрал с себя сапоги, вошел в свою комнату, скинул сумки на пол, стал расстегивать пуговицы зипуна. Следом Лукерья внесла свечу, и покои тут же наполнились светом: из темноты возникли ковры, манящая теплым покоем постель, стол с засохшим букетом цветов в деревянном стакане.
– А это откуда? – удивился Матях.
– Варя после отъезда принесла. Лютики где-то нашла.
– Убери. Видишь, зачахли совсем?
– Репу нести? – смахнула цветы в широкий карман передника женщина.
– Неси…
Андрей прошелся по комнате, утопая в ворсе ковра босыми ступнями, постоял перед печью, впитывая всем телом ее щедрое тепло. Кажется, он был дома. Это его собственность. Он имеет право делать здесь все, что пожелает. Здесь достаточно припасов, чтобы прожить несколько лет ни о чем не задумываясь. Здесь тепло. Но чего-то не хватает. Уюта, что ли? Не хватает радости и ласки, которая должна встречать дома каждого человека. Иначе он навсегда останется нежилым – и никакие ковры изменить этого не в силах.
Проснулся он только после полудня – солнце ярко било в окно, с улицы доносилось требовательное мычание коров, ожидающих дойки, где-то неподалеку тявкала собака. Боярский сын потянулся, приподнялся