Решив, что только железная рука Аракчеева способна подавить проявления общественного недовольства, Александр выдал временщику бланки за своею подписью, наперед санкционируя все, что вздумается занести на чистую бумагу всеми ненавидимому и всех ненавидящему Аракчееву. Все представления министров, все решения Сената, Синода и Государственного совета, все объяснительные записки отдельных членов этих государственных учреждений и их личные письма к Александру доходили до него только по усмотрению Аракчеева.
И в то время как Грузино и мрачный дом Аракчеева в Петербурге, на углу Литейной и Кирочной, служили суровой школой «уничижения и терпения» для всех — от фельдмаршалов и генерал-губернаторов до фельдфебелей и мелких чиновников; в то время как вся Россия стонала под ударами палок, и ни седины старости, ни детская слабость, ни женская стыдливость не избавляли от применения этого средства, и битье процветало в школах, в деревнях, на торговых площадях городов, в помещичьих конюшнях, у барских крылец, в сараях, на скотных дворах, в лагерях, казармах — всюду по спинам людей привольно гуляли палка, шпицрутен и розга, — в Царскосельском дворце, окруженном тенистым парком с кристально чистыми прудами, по которым бесшумно плавали величавые черные и белые лебеди, царили покой и тишина.
В шесть часов утра камердинер Анисимов вошел в царский кабинет и стал приводить комнату в порядок.
Шум его движений не мешал Александру спать не только потому, что он был глуховат, но и потому, что бабка Екатерина нарочно заставляла шуметь в детской маленького Александра, чтобы приучить его спать при всяких условиях.
Поставив на столик возле узкой походной кровати душистый чай с густыми сливками и тарелку с «arme ritter» note 24 — поджаренными гренками из белого хлеба, Анисимов придвинул медный таз со льдом, положил на спинку кровати чистые полотенца и громко позвал:
— Ваше величество!
Александр открыл глаза.
— А, хорошо, — проговорил он и, быстро спустив ноги, скинул ночную рубашку.
Анисимов стал растирать его желтоватое тело прозрачными кусками льда.
— Виллье приехал? — спросил Александр.
— Так точно, ваше величество. Ожидает приказания войти.
Александр ел гренки, запивая чаем.
В это утро Виллье впервые после долгого перерыва разрешил ему утреннюю прогулку.
Широкая аллея, по которой, слегка опираясь на трость, шагал Александр, вела к плотине на большом озере. Там жили белые и черные лебеди. Александр любил кормить их собственноручно, для чего к его приходу приготовлялись корзинки с пищей.
И на этот раз, как только он подошел к зеленой скамье на берегу озера, величавые птицы медленно подплыли к нему. Их красноклювые головки на длинных шеях напоминали фантастические цветы на тонких стеблях.
Царь подошел совсем близко к воде. Следовавшие за ним лакеи подали ему корзинку с кормом.
Натянув перчатки, Александр брал из нее ломти хлеба и бросал лебедям. Они, грациозно изогнув шеи, погружали в воду свои плоские алые клювы и с журчанием вылавливали пищу. На их лоснящихся черных и белых перьях сияли крупные капли воды.
Александр долго любовался лебедями. Потом, бросив испачканные перчатки в пустую корзину, медленно пошел вдоль пруда, чуть-чуть прихрамывая.
К девяти часам ко дворцу начал съезжаться генералитет, чтобы сопровождать царя на ученье гвардейской артиллерии.
Офицеры разбились группами, вполголоса обсуждая последние новости.
В это время: на взмыленной лошади прискакал фельдъегерь с известием о смерти царской дочери, Софьи Нарышкиной.
Ставленник Аракчеева, барон Дибич, недавно назначенный начальником главного штаба, с ядовитой любезностью обратился к министру Двора князю Петру Волконскому:
— Государь так интимен с вашим сиятельством, что вам более, нежели кому иному, следует сообщить ему сию прискорбную весть.
Волконский посмотрел не в глаза барону, а выше, на дыбом торчащие пряди жестких волос.
— Иной раз, ваше превосходительство, тяжелее быть оповестителем несчастья, нежели самому его испытать, — холодно проговорил он и отошел к медику Виллье.
Через приемную быстро прошел лакей, несший на овальном серебряном подносе завтрак царю: чернослив и простоквашу.
— Монашеская трапеза, — насмешливо подмигнул Михаил Орлов своему адъютанту Охотникову.
— Спасается в миру, — тоже шепотом ответил адъютант.
Вдруг все смолкли.
На пороге стеклянной двери, ведущей из парка, показался Александр.
Отвечая на приветствия, он, как всегда, картинно наклонял голову, чуть дотрагиваясь кончиками пальцев до красного околыша фуражки. Вскинув лорнет, он бегло оглядел присутствующих и прошел к себе. Виллье последовал за ним.
В то время как царь завтракал, лейб-медик с помощью камердинера перебинтовывал его больную ногу.
— Дело заметно идет на поправку, ваше величество, — сказал Виллье с облегченным вздохом. — Слава богу, слава богу…
— А разве было опасно? — спросил Александр, отодвигая тарелку с недоеденным черносливом.
— Я опасался антонова огня, ваше величество.
Вошел Волконский и молча остановился против царя. Тот с удивлением поглядел на него. Волконский перевел дыхание, но продолжал молчать.
— Что? Что случилось? — тревожно вырвалось у царя. Почему это молчание? Говорите же, я вам приказываю отвечать!
— Ваше величество… Гонец от Марии Антоновны… Мадемуазель Софи…
— Умерла?! — упавшим до шепота голосом спросил царь.
Волконский низко опустил голову.
Александр отшатнулся. Лицо его побледнело до синевы. Грудь порывисто вздымалась.
— Вам дурно, государь? — наклонился над ним Виллье.
Александр полуоткрыл полные слез глаза и жестом попросил оставить его одного.
— Что же, вероятно, артиллерийское учение будет отказано? — спрашивали в приемной Волконского после того, как он рассказал о случившемся. — Можно и по домам?
Волконский неопределенно разводил руками.
Но царь вышел, как и было назначено, ровно в половине одиннадцатого. Как всегда, туго затянутый в мундир; как всегда, держа шляпу так, чтобы между двумя раздвинутыми пальцами приходилась пуговица от галуна кокарды; как всегда, слегка надушенный «Английским медом».
Мерным шагом, ни на кого не глядя, он дошел до середины приемной и, вскинув голову, не то приказал, не то спросил:
— Отправимся…
В этот момент, как и в течение всего смотра, лицо его ничего не выражало, кроме обычной любезности и привычного желания пленять и очаровывать.
На пятой версте по петергофской дороге от непомерно быстрой езды пала одна из четверки лошадей, мчавших Александра на дачу Нарышкиной.
Кучер Илья, соскочив с козел, торопливо отстегивал упряжь.
Царь даже не взглянул на бившегося в предсмертных судорогах коня.
— Скорей, Илья! Торопись! — приказал он. — Режь постромки!
Снова замелькали будки, шлагбаумы, верстовые столбы. Зазвенел в ушах ветер. И снова остановка: упала вторая лошадь. Кровавая пена заклубилась на ее оскаленных зубах. Бока ввалились.
Вытирая глаза рукавом кучерского плисового камзола, Илья отрезал куски упряжи, дрожащими