— Оно, конечно, людишки мы маленькие, — с горечью произнес Никита, — об этом и спорить нечего. А только не мы ли, эти самые людишки, изгнали из России несметную вражескую силу? Кто проливал за отечество свою кровь и под Смоленском, и под Белокаменной на Бородинском поле, и в чужих землях. Кто землю российскую пашет? Чьим трудом помещики добро копят? Все нашим старанием. А каково нам за наши труды приходится? Досыта едим ли хлебушка? Не продают ли нас, как скот, — куда мужа, куда жену, куда ребят малых?.. Не губят ли наших девок и молодух барским надругательством?
В наступившем молчании, казалось, было слышно дыхание замерших на месте людей. Потом Никита снова заговорил с тою же страстной укоризной:
— Мужиков и баб по шесть дней в неделю на барщину гоняют. На собак нас меняют… Детей в кантонисты отымают… Вот еще военные поселения придумали. Так в них не то, что силу нашу дочиста выкачивают — души наши выпотрошить собираются. А разве нас на царской службе по щекам не лупят? Шпицрутенами не потчуют? Сквозь строй по «зеленой улице» не гоняют? А вы все ищете, кому бы пожаловаться?! В бою дозволения помереть не спрашивали, а за облегчение свое постоять никак ума не приложете…
— Так ведь эти самые слова в листках, которые в казарме найдены, прописаны, — перебил Никиту взволнованный голос, — ну, точь-в-точь такие же самые.
— То-то и оно, — многозначительно ответил Никита.
— Ну, пошли, что ли, — проговорил он через несколько минут. — Огня нет ли у кого, ребята?
Послышалось цоканье кремня, и запах украинского тютюна поплыл в безветренном воздухе. Вспыхнувшие огоньки цыгарок задвигались вместе с равномерным топотом ног и слились с темнотой безлунной ночи.
— Каково, а?! — с радостью воскликнул Муравьев.
— Чудесно, Сережа! — и, уже не стесняясь присутствием Пестеля и Волконского, Бестужев бросился Муравьеву на шею.
В ночной тишине слышались меланхолическое пересвистывание кузнечиков и тревожные выкрики какой-то ночной птицы.
13. Известно — царь…
В кабинет Пестеля сквозь синюю неплотно задернутую штору проник утренний свет.
Волконский проснулся и посмотрел на спящего хозяина.
Что-то неожиданно детское было в его лице, в открытой нежной шее, в подложенной под щеку руке.
«Русский Вашингтон», — вспомнил Волконский прозвище Пестеля среди членов Тайного общества и стал осторожно одеваться. Но при первом же шорохе Пестель открыл глаза.
— Как, вы уже собираетесь, князь? Велите по крайней мере подать себе завтрак.
— Благодарю, в моем дормезе имеется погребец. А выехать лучше раньше, у меня еще много дел.
Поднявшись с постели и умывшись студеной колодезной водой, Пестель взял в руки тяжелые гимнастические гири.
— Вы прямо в Киев? — спросил он.
— Да, — ответил Волконский. — Меня там будут ждать, — с гордой радостью прибавил он.
— Генерал Раевский с дочерьми все еще гостит у Давыдовых? — спросил Пестель, медленно сгибая руки с тяжелыми гирями.
Волконскому показалось, что в тоне Пестеля звучало нарочитое равнодушие.
«Сказать ему, что мое сватовство принято?» — подумал Волконский, но, взглянув на выпукло обозначившиеся под смуглой кожей тугие бицепсы Пестеля, коротко ответил:
— Да, Раевские пока в Каменке. Но скоро должны прибыть в Киев.
Пестель проводил гостя до сеней,
— Когда вернусь из Петербурга, непременно надо будет собраться всем нашим в Киеве, — сказал он на прощанье.
Волконский торопливо пошел к дому, где помещался штаб армии, чтобы получить нужные для венчания документы.
Улицы Тульчина, несмотря на раннее утро, были полны народа. Ждали проезда царя. Ничего, кроме любопытства и испуга, Волконский в жителях не заметил. Женщины, боязливо озираясь, старались закрыть своими «спидницами» жмущихся к ним ребятишек. Мужчины стояли у заборов, держа в руках шапки и картузы. Только петухи по-обычному деловито горланили на плетнях.
Из-за церкви показалась царская коляска. Кроме царя, в ней ехали Киселев, Виллье и сутулый, похожий на сыча Аракчеев.
Прикладывая пальцы к светлой с красным околышем фуражке, Александр кланялся по сторонам с однообразием заводного болванчика.
Когда его коляска поравнялась с колокольней, с противоположной стороны улицы бросилась к самым колесам та самая женщина в изящном наряде, которую Волконский видел накануне. Она опустилась на колени прямо в дорожную пыль и крикнула:
— Ваше величество!
Крик прозвучал так надрывно, что Волконский вздрогнул. Царь приказал остановиться.
Женщина на коленях приближалась к коляске. Подол ее тяжелого платья оставлял на пыли длинный след.
— Ваше величество! Я за сына!.. Его ссылают на Кавказ. Он мальчик!.. Ему пятнадцать лет. На что он там годится?
Ее лицо дергалось сдерживаемыми рыданиями, голос обрывался.
— Пятнадцать лет? Он может быть флейтистом, сударыня, — ответил царь.
Просительница увидела устремленные на нее, будто сделанные из голубого стекла, глаза. Их холод проник к ее сердцу.
— Государь, верните его мне! Его отец погиб за вас и родину под Бородином. Ведь вы можете…
— Не могу, законы не позволяют.
Женщина заломила руки:
— Законы во власти царей.
— Нет, сударыня, законы выше царей! — театрально произнес Александр и дотронулся затянутой в белую лайку рукой до околыша своей фуражки.
— Трогай, — скомандовал Аракчеев.
Коляска понеслась. За ней другая, третья. В последней сидел Басаргин. Он раскланялся с Волконским и крикнул:
— Я с поселений скоро буду к вам!
Несколько дворняжек с озлобленным лаем бросились за экипажами.
Немолодая беременная крестьянка подошла к женщине, продолжавшей, стоя на коленях, глядеть вслед царской коляске.
— Годи журиться, — ласково сказала она. — Звистно — царь.
Она мягко, но сильно приподняла женщину за плечи и, поддерживая, повела за собой.
Та шла, понуро опустив голову, и тяжелый шлейф ее зеленого платья волочился по пыли.
14. Устрицы и медальон
Александр Львович Давыдов собственноручно выбирал из круглой корзины черноморские устрицы, привезенные Шервудом.
— Ах, молодец, ах, золото мое! — хвалил он Шервуда. — И как это ты так быстро обернулся! Ну и устрицы!
Он откладывал на отдельное блюдо самые маленькие и старательно обирал с них морскую траву, которой они были прикрыты.
— Фомушка, ты эти, помельче, ко мне в кабинет снеси и лимончиков положи.
Повар Фома не разделял восторга своего барина.
«Нешто это кушанье? Расколупнешь, а в середке ровно слизь, а то и похуже», — думал он.
Шервуд еще не успел переодеться с дороги и, весь забрызганный грязью, докладывал Александру Львовичу о необходимости произвести срочный ремонт на новой мельнице и о расходах на эти