кареты.
«Ей, сердечной, и на свет глядеть неохота», — с сокрушением думал Федор. И очень обрадовался, когда она в ответ на сообщение: «Подъезжаем к Казани» — велела остановиться в гостинице на отдых. Улинька тотчас же предложила сходить в баню, а Федора отрядили в лавки купить для подарков знаменитого тонкого казанского сукна.
Старик отсутствовал до вечера и пришел с пустыми руками, бледный и взволнованный.
— И, матушка, каких я страстей нагляделся! — прижимая ладони к вискам, рассказывал он. — Все лавки, не то что суконные, а и иные прочие заколочены, и замки на них понавешены. Я, было, к самой фабрике сунулся. А там — казаки, жандармы, у ворот пушки и возы с цепями и прутьями. Бабы мечутся, вопят, ребятишки орут. А из-за фабричного забора стенания, плач… Народ весь ровно вялая трава у забора клонится, а как кто из толпы высунется, так казаки нагайкой огревают…
Улинька слушала Федора с расширенными от жалости и испуга глазами.
Анна Васильевна спросила с состраданием;
— Почему же это происходит?
— Разузнал, матушка. Оказывается, тутошние фабричные суконщики нынешнею осенью, как приезжал сюда царь, подавали ему челобитную, на жизнь свою жалились. Уж до того их здешний фабрикант Лобачевский притеснял, что мерли они, ровно мухи. С ночи, сказывает народ, после петухов на работу выгонял и снова чуть не до полночи работать заставлял. А ежели кто слово насупротив такого порядку скажет — ноги в колодки, руки в железа, на голову обруч чугунный. Царь челобитную бумагу взял и посулил: «Коли правда в ней, — превращу в ничтожество обидчиков и интересантов. Коли выдумка, — берегитесь!» И прислал из Петербурга своих ревизоров разобрать дело. Лобачевский тем ревизорам перво-наперво пир горой закатил. Денно и нощно музыка гремела. А как принялись за разбор дела, сразу видать стало, куда они гнут. Так что писарь, который суконщикам челобитную для царя сочинил, первым повесился. И написали ревизоры про фабричных такое, что у тех волос дыбом стал. Куда метнуться? Окромя как к богу — некуда. Соорудили еще бумагу и снесли в монастырь пред лик божьей матери. «Заступись, дескать, за нас, скорбящих». А монашенки возьми ту бумагу — да к архиерею. Тот, известное дело, передал ее полиции. Полиция — следователям, а они и вовсе разъярились. Накатали царю донос преподлейший, а царь в ответ прислал приказ, чтобы главных зачинщиков сквозь строй прогнать, других послать на суконную фабрику в Иркутск, иных рядовыми в дальние батальоны записать, а с остальных поголовно отобрать подписку в том, что ни в жизнь на своего господина никаких жалоб и тяжб подавать не будут. А суконщики уперлись — не хотят такой подписки давать. Вот с ними и расправляются нынче. Иных до смерти запарывают, а все же лишь один паренек в беспамятстве под своим прозвищем крест поставил…
Улинька вытирала слезы, а Анна Васильевна нюхала из флакончика успокоительную соль.
Федор торопил с выездом и с поспешностью, не соответствующей его летам, выносил в карету вещи и помогал ямщикам в упряжке лошадей…
Позади осталась Волга. Дальше ехали уж без больших остановок и с быстротой, какая была принята на зауральских трактах.
Когда звон колокольчика доносился до станции, целая толпа ямщиков, держа наготове лошадей, с криками и спорами высыпала встречать приближающийся экипаж. Кому первому удавалось сговориться с пассажирами, тот и запрягал своих коней. И уж тогда остальные дружно помогали ему. Дикие лошади с трудом вводились в оглобли. Несколько человек укрепляли постромки. Ямщик садился на козлы и привязывал себя к ним, чтобы не свалиться, и только после его команды: «Пускай!» — державшие коней ямщики разбегались в стороны. Тройка бешено срывалась с места и неслась до следующей станции. А гам снова смена лошадей, а за нею — пыль, снега, ухабы, мосты, взлеты и спуски с разновысотных курганов и холмов бесконечного Сибирского тракта.
Приговор по делу 14 декабря был так жесток, что с самого его объявления о нем думали не иначе, как о вспышке исступленного гнева нового царя,
За разрядом этого гнева ожидали его спада, думали, что Николай воспользуется каким-либо предлогом, чтобы проявить милость — по собственной ли инициативе, или под влиянием непрерывных просьб и жалоб родственников и друзей декабристов.
Слухи о смягчении приговора стали ходить по обеим столицам, еще начиная с коронационных торжеств. Но льготы, связанные с этими празднествами, почти не отразились на суровости приговора.
Позже возможность смягчения участи осужденных стали связывать с беременностью царицы: говорили, что царь обещал это смягчение в случае, если родится сын. Когда рождение мальчика не повлекло никаких перемен, начали приурочивать осуществление надежд к благополучному окончанию войны с Персией, затем к удачному исходу Турецкой кампании, который непременно должен был расположить царское сердце к великодушию.
Правительство не только не опровергало этих слухов, но даже поддерживало их. Именно благодаря им, общественное мнение несколько успокаивалось, а в казематах, куда эти слухи доходили, они создавали заключенным иллюзию грядущего в скором времени облегчения каторжных условий жизни.
Но все заветные даты проходили одна за другой, и чем сильнее связывались с ними надежды, тем мучительнее было разочарование.
Осенью тридцатого года, когда всех заключенных в читинской тюрьме переводили в новый огромный острог, специально выстроенный для них в Петровском заводе, и мрачная безнадежность придавила даже оптимистов, известие о французской революции вновь воскресило надежды узников на изменение их судьбы уже не по милости царя, а под давлением революционного зарубежного движения.
Известие это привезла Анна Васильевна Розен. Она встретилась, с направляемыми в Петровский завод декабристами, на одном из привалов, устроенном возле большого табуна бурятских низкорослых серых и пегих лошадок.
Осеннее солнце лило тепло и свет на свежую после прошедших дождей траву, блестело в медных кастрюлях, подвешенных над кострами, сияло на штыках часовых, редкой цепью расположившихся вокруг лагеря. Бурятки вышли из своих передвижных двухколесных войлочных юрт, развернули меховые покрывала на грудных младенцах, чтобы подставить солнечным лучам их смуглые спинки. Дети постарше визжали и носились по долине вместе с прыткими большеголовыми жеребятами, и когда те припадали с разбегу к кобыльему вымени, мальчишки, крадучись, тоже подползали под теплое брюхо и ловили губами набрякший молоком сосок. Молодежь толпилась у досок, переброшенных на ящиках с провизией, которые служили этапу походными столами. Мужчины — одни наблюдали шахматную игру, которой увлекались Трубецкой и Волконский, другие следили за работой Николая Бестужева, и во время путешествия не оставлявшего своего упорного труда над изготовлением новых часов. Часы эти являлись прообразом какого-то задуманного им хитроумного механизма. Когда он позволил одному из бурят взять эти часы в руки, их тиканье вызвало благоговейный восторг. Буряты передавали их один другому, прикладывали к уху, вертели, и металлические крышки часов бросали на горящие любопытством лица блики веселых солнечных «зайчиков».
Небольшая группа собралась у повозки, в которой ехал больной Лунин. Буряты почему-то решили, что он и есть «самый главный князь», и непременно хотели его видеть. Их гомон не давал Лунину покоя. Он с трудом приподнял кожаную занавеску и громко спросил:
— Ну, чего вы тут толчетесь, узкоглазые друзья мои?
Буряты не поняли вопроса, но добрая улыбка Лунина придала смелость одному из них обратиться к нему через переводчика:
— За что страдаешь, князь?
— Кто такой ваш тайша? — в свою очередь спросил Лунин.
— Тайша — самый главный из бурят…
— А знаете ли вы, что и над самым главным бурятом ест еще тайша? Это русский царь, который всем вам и вашим тайша может сделать… — и Лунин, как топором, взмахнул рукой над шеей.
— Эгей? — с ужасом вырвалось у бурят.
Они склонили набок головы и, подражая мертвым, закрыли глаза.
Лунин утвердительно кивнул головой.
— Ну так вот: я хотел сделать «Эгей» самому главнейшему тайша, нашему русскому, — проговорил он, и его усталое лицо снова скрылось за опущенной занавеской.
В узких глазах бурят застыло выражение почтения и страха. Они молча отступили от лунинского