продолжила есть.
— Ну, — сказал я, — старина Уиз должен уладить это с Сатаной, когда встретит его.
— Ты веришь во все это? — спросила она, тоже вставая.
— Несомненно, я верю в Сатану после сегодняшнего вечера, — сказал я ей. — Новый Неаполитанский Дятел. Надеюсь, Пики разберутся с ним.
— Или ты, — сказала она.
— Нет, не я, Сюз, я сваливаю из Неаполя, и ты вместе со мной.
Она опять посмотрела на меня.
— Мы уезжаем на наш медовый месяц, — сказал я, — завтра. — Нет, то есть, уже сегодня.
Она покачала головой.
— Я отсюда не уеду, — сказала она, и к ней вернулся ее свинячий взгляд, — пока все не закончится.
Я схватил ее за волосы и потряс ее голову.
— Мы поговорим об этом позже, — сказал я ей, — сейчас мне нужно ехать к Папаше.
— Сейчас?
— Да. Ложись спать, цыпка, я вернусь и принесу тебе молока.
Я не могу передать, что я почувствовал, видя Сюз, лежащей на моей постели, где я так часто думал о ней, и я бегом вернулся к ней, и целовал до тех пор, пока она не начала сопротивляться, потом вылетел во двор и в раннее утро.
Но во дворе нет Веспы! 'Удачи им! ', — крикнул я, и пошел пешком по дороге. И я подумал, что мне надо пойти к Воротам, чтобы нанять такси, и я, естественно, не собирался возвращаться в зону войны, просить каких-то водителей подбросить меня. Так что я шел пешком, а на улицах было очень тихо, как бывает тихо после звука разбитого секла, и на зеленые деревья снова падал свет, и они выглядели свежими и вечно цветущими. И тут какой-то тип попытался меня переехать.
Я развернулся, готовый убить этого чувака, хоть я и был слаб, но это оказался не кто иной, как Микки Пондорозо, за рулем своего понтового Понтиака.
— Микки, — воскликнул я. — Buenas Diaz! Какого черта ты делаешь в этом дурдоме? Все еще изучаешь положение дел?
Ну, хотите — верьте, хотите — нет, чувак-дипломат именно этим и занимался: путешествовал по району, совал свой нос всюду, и, в конце концов, провел два часа в отделении, потому что возникли маленькие вопросы по поводу его машины и, поверите ли вы этому, по поводу того, было ли его лицо негроидным или нет, и это взбесило Латиноамериканца, потому что его бабушка как раз была Пикой, и он очень гордился ей и ее расой, и кучи его двоюродных братьев играют за национальную футбольную сборную, которая выиграла в этом, 1958 году Кубок, и в следующий раз выиграет, и — Боже! — в следующий тоже.
Я прервал типа на полуслове.
— Микки П., — сказал я, — ты нанят! Ты везешь меня в Пимлико, пожалуйста, это очень важно.
По пути я спросил у Микки, в какой из тех стран, где он побывал, меньше всего этих проблем с цветом, и он сразу же ответил, в Бразилии. И я сказал, это мне подходит, как только достану бабки, уеду навсегда в Бразилию со своей пташкой.
Потому что в этот момент, должен вам сказать, я разлюбил Англию. И даже Лондон, который я любил, как свою мать, в некотором роде. Если спросите меня, вся эта чертова группа островов, могла погрузиться на морское дно, и все, чего я хотел — не ступать по этой земле больше никогда, уехать куда— нибудь и прижиться там.
Микки не одобрил все это, хотя мне казалось, что мои слова польстят ему. Он сказал: «Однажды Римлянин — Римлянин навеки», и что в каждой стране есть как кошмары, так и блага — именно это слово он и использовал.
Я сказал, что случившееся в Неаполе может повториться когда-нибудь снова. Потому что если ты нанес вред какому-то человеку или группе людей, или целой расе, особенно, если они слабы, ты обязательно вернешься и снова сделаешь это, и здесь ничего изменить нельзя.
А он сказал, неужели я не понимаю, что такие вещи могут произойти где угодно?
Я ответил на это, что был не столько против того, что это происходит, сколько против того, что со времени происшествий в Ноттингеме, более чем недельной давности, никто не оказал этому сопротивления: по мнению правительства и высоких типов-чиновников, всех этих беспорядков просто-напросто не было, или были, но в какой-то другой стране.
Ну, что же, он доставил меня до двери, и я сказал, прощай, еще раз спасибо за Веспу, не знаю, что бы я без нее делал, и он удрал, словно Фанджо, куда бы то ни было.
Дверь сразу же открылась, открыла ее Ма, и я сразу понял, что Папаша умер. 'Где он? ', спросил я, и она повела меня вверх по лестнице. Ма ничего не говорила до тех пор, пока мы не зашли в комнату. «Он все спрашивал, где ты, и мне пришлось сказать ему, что тебя нет».
Не знаю, видели ли вы когда-нибудь труп. Кстати, сам я видел его впервые, и это не производило на самом деле никакого впечатления, кроме всей этой штуки, связанной со смертью и умиранием. Я надеюсь, что это не непочтительно: но так как я был уверен в том, что, когда я приеду сюда, Папаша будет мертв, у меня не было каких-то особых чувств к тому, что я увидел на кровати. Все, что я почувствовал, вообще-то, это то, что я стал гораздо старше. Я почувствовал, что с его смертью я поднялся вверх на пару ступенек к чему-то.
Старая Ма теперь плакала. Я хорошенько посмотрел на нее, но мне ее слезы показались совершенно искренними. В конце концов, они долгое время были вместе, и я осмелюсь сказать, что время самом собой создает что-то, даже если любви нет и в помине. Я поцеловал старушку, немного погладил по плечу, и повел ее наверх, и спросил, что с организацией похорон. И она сказала, что знает, что надо делать.
Потом я извинился перед ней и сказал, что я не приду на похороны. Ей это вовсе не понравилось, и она спросила у меня, почему? Я сказал, что помню Папашу с тех пор, как я был ребенком, и я совсем не интересуюсь трупами, и если она хочет цветы и всякие катафалки, это ее личное дело. Она просто уставилась на меня и сказала, что никогда меня не понимала, а потом сказала вещь, немного пошатнувшую мою решительность, а именно думал ли я о том, чего бы хотел сам Папаша? Так что я сказал, что подумаю над этим и дам ей знать, а в данный момент — пока, я отчаливаю. Она просто снова посмотрела на меня, ничего не сказала и ушла в свою гостиную, закрыв за собой дверь.
Но на выходе меня задержал старина Верн, и сказал, что хотел бы поговорить со мной наедине. Я сказал, что очень устал, но он затолкал меня туда, где раньше была моя темная комната, закрыл дверь на ключ и сказал, «Ты должен услышать тайну своего отца».
Я спросил у него, какую.
Он не ответил, и вытащил из угла металлическую коробку — ту самую, в которой, если вы помните, Папаша хранил граммофонные записи Г. и С. — извлек из нее большой бумажный сверток и сказал, «Это книга твоего Папаши. Он поручил мне передать ее тебе лично, если вдруг с ним что-то случится».
Я развернул бумагу, и вот они передо мной — сотни листов, помятых, с кучей исправлений и пометок, кроме первого, на котором было написано «История Пимлико. Моему единственному сыну».
И здесь я сломался. Я хныкал, словно карапуз, и Верн оставил меня ненадолго в одиночестве, но я видел, что он не закончил, и он вытащил жестяную коробку и сказал, «Погляди внутрь», на ее дне лежали четыре огромных конверта, я открыл их, и обнаружил пачки банкнот.
— Что это, — спросил я.
— Наследство твоего отца. Он копил годами.
Я посмотрел на Верна.
— Что он сказал сделать с этим?
Вернон сглотнул комок в горле. Выглядел он не лучшим образом, и наконец выпалил:
— Отдать тебе.
— Все? — сказал я.
— Да.
— И никто не трогал это? — спросил я.
Старина Верн по-настоящему разозлился.
— Ах, ты, маленький ублюдок! — сказал он. — Ты не веришь своему брату!