Пожалуй, я чувствую себя немного уютней в стране снов, чем большинство других… Я стал видимым и постоянным с той стороны, но для того, чтобы открыть там глаза, я все еще вынужден закрывать их здесь, и наоборот. Есть люди, которые не нуждаются в этом, хотя их очень и очень немного.
Ты помнишь, что ты не видел самого себя, и у тебя не было ни тела, ни глаз, ни рук, когда ты после белой дороги снова лег в гроб?
Но и тот школьник тоже не мог тебя видеть! Он прошел через тебя как через пустое пространство!
Ты знаешь, почему это так? Ты не взял туда с собой памяти о формах своего земного тела! Тот, кто может это — и я этому научился — тот по ту сторону будет видимым, вначале для самого себя. Он построит себе в стране снов второе тело, которое позднее станет видимым и для других, как бы странно для тебя сейчас это ни звучало. Это можно осуществить благодаря определенным методам, — он указал на «Тайную вечерю» Леонардо да Винчи и улыбнулся, — которым я тебя научу, когда твое тело созреет и его не надо будет больше связывать. Кто знает эти методы, тот в состоянии порождать призраков. У некоторых людей это «становление видимым в другом мире» происходит непроизвольно и беспорядочно, так, что почти всегда только одна их часть оживает по ту сторону, чаще всего — рука. Нередко она выполняет бессмысленные действия, потому что голова при этом отсутствует… И те, кто наблюдают эти действия, осеняют себя крестным знамением, охраняя себя от дьявольских наваждений. Ты спросишь: как это рука может что-либо делать без того, чтобы об этом не знал ее владелец?… Видел ли ты когда-нибудь, как хвост, отброшенный ящерицей, извивается в яростной боли, в то время, как ящерица находится рядом, совершенно безучастная ко всему происходящему? Так происходит и в этом случае!
Мир по ту сторону точно так же действителен (или недействителен — сказал барон почти про себя), как и земной. Каждый из них — только половина, вместе они составляют одно целое. Ты знаеш предание о Зигфриде. Его меч был сломан на две части. Коварный карлик Альберих не мог соединить их, потому что он был лишь земным червем, но Зигфрид смог это сделать. чтобы получилось одно целое — тайна, которою должен разгадать каждый, кто хочет стать рыцарем.
Тот потусторонний мир даже еще реальнее, чем этот, здесь, на земле. Этот последний — отражение другого, лучше сказать, земной есть отражение потустороннего, а не наоборот. Что по ту сторону справа, — он указал на свой зоб, — здесь слева.
Теперь ты понимаешь?
Тот другой был также мой двойник. Что он тебе говорил, я впервые узнал только из твоих уст. Это шло не от его знания, еще меньше — от моего. Это пришло из твоего!
Да, да, мой мальчик, не смотри на меня так удивленно! Это исходило из твоего собственного знания! И более того, — он ласково провел рукой по моим волосам, — из знания Христофора в тебе! То, что могу сказать тебе я — одно рациональное животное другому — просто исходит из человеческого рта и достигает человеческого же уха и исчезает, когда истлевает мозг. Единственная беседа, которая может чему-нибудь научить, это беседа с самим собой. И то, что у тебя произошло с моим двойником — это и была беседа с самим собой. То, что может сказать тебе человек, — это либо слишком мало, либо слишком много. Это либо слишком рано, либо слишком поздно — но всегда в тот момент, когда душа твоя еще спит. Ну, мой мальчик, он снова склонился над столом — теперь посмотри на себя Ты так и будешь целый день бегать в одной рубашке?
IV. Офелия
Воспоминания о моей жизни стали для меня сокровищами: я извлекаю их из глубоких вод прошлого, когда пробивает час взглянуть на них, и когда можно рассчитывать на послушную мне руку с пером, которая сумела бы их записать.
Потом, когда слова начинают литься одно за другим, я воспринимаю их как повествование какого-то другого рассказчика, как игру со сверкающими драгоценностями, струящимися сквозь ласкающие пальцы моей памяти. Тусклые и блестящие, темные и светлые… я созерцаю их с улыбкой…
Но среди всех остальных есть один драгоценный камень, над которым я имею очень слабую власть. Я не могу играть с ним, как с другими; сладостная обольстительная сила матери-земли исходит от него и проникает в мое сердце.
Он, как александрит, — темно-зеленый днем, но внезапно становящийся красным, когда тихой ночью всматриваешься в его глубину. Как каплю крови из сердца, застывшую в кристалле, я ношу его с собой, полный страха, что он может растаять и обжечь меня — так долго я согреваю его на своей груди.
Так я вспоминаю то время, которое называется для меня «Офелия». Короткая весна и долгая осень — все это одновременно собрано в стеклянном шарике, где заточен мальчик, полуребенок-полуюноша, которым я был когда-то.
Я вижу сквозь толщу стекла себя самого, но эта картина маленького рая не может более околдовать меня своими чарами.
И раз эта проснувшаяся в стекле картина возникает передо мной, меняется и меркнет, я хочу, как отстраненный рассказчик, описать ее.
Все окна раскрыты, карнизы красны от цветущих гераней; белые душистые живые весенние украшения развешаны на каштанах, окаймляющих берег реки.
Теплый недвижимый воздух под светло-голубым безоблачным небом. Желтые лимонницы и всякие разноцветные бабочки летают над лугом, как будто тихий ветер играет тысячью клочков шелковой бумаги.
В светлые лунные ночи горят глаза кошек, мяукающих, шипящих и кричащих в муках любви на сверкающих серебристых крышах.
Я сижу на лестничной клетке на свежем воздухе и прислушиваюсь к звукам из открытого окна на третьем этаже, где за гардинами, заслоняющими мне вид комнаты, два голоса: один, который я ненавижу — мужской, глубокий и патетический, другой — тихий, робкий голос девушки — ведут странный, непонятный для меня разговор.
— Быть или не быть? Вот в чем вопрос… О нимфа, помяни мои грехи в своих молитвах…
— Мой принц, как поживаете с тех давних дней? — слышу я робкий голос.
— Ступай в монастырь, Офелия!
Я в сильном напряжении: что будет дальше, но мужской голос по неизвестным причинам ослабевает, как будто говорящий превратился в часовой механизм с ослабевшей пружиной. В негромкой торопливой речи я улавливаю только несколько бессмысленных фраз: «К чему плодить грешников?… Сам я в меру благонравен, но стольким мог бы попрекнуть себя, что лучше бы мне не рождаться на свет… Если выйдешь замуж — мое проклятие тебе в приданое… Будь непорочна как лед, чиста, как снег, или дурачь мужчину и не откладывай… Иди с миром!», на что голос девушки робко отвечает:
— О какой благородный дух разрушен! Силы небесные, спасите его!
Затем оба умолкают, и я слышу слабые хлопки. Через полчаса мертвой тишины, во время которой из окна доносится запах жирного жаркого, из-за гардин обычно вылетает еще горящий жеваный окурок, ударяется о стену нашего дома, рассыпаясь в искры, и падает вниз на мостовую узкого прохода.
До глубокой ночи я сижу и пристально смотрю вверх. Каждый раз, когда колышутся шторы, сердце замирает у меня от радостного испуга: подойдет ли Офелия к окну? Если это произойдет, выйду ли я из своего укрытия?
Я срываю красную розу; осмелюсь ли я ее бросить ей? И я должен при этом что-то сказать! Только что?
Но ничего не приходит на ум. Роза в моей горячей руке увядает, а там, как всегда, все будто вымерло. Только запах поджаренного кофе сменяет запах жаркого… Вот, наконец: женская рука отводит гардину в сторону. В один миг все переворачивается во мне. Я стискиваю зубы и бросаю розу в раскрытое окно.
Слабый крик удивления — и… в окно выглядывает фрау Аглая Мутшелькнаус. Я не успеваю спрятаться; она меня уже заметила. Я бледнею, потому что теперь все откроется. Но судьбе угодно