Сами звуки французской речи слаще для уха, для языка, они волнуют кровь, от них сжимается сердце. Глядя на Симье, превосходно владеющего своим ухоженным, хрупким, но ладным телом, на его изящный шелковый камзол, после которого «рыбьи брюхи» моих кавалеров сразу показались громоздкими и старомодными, вдыхая чуть дразнящий, как индийские пряности, аромат его духов, я вновь почувствовала прежнее, почти забытое волнение от мужского общества.
— Ма belle dame, si j'ose…[8].
Стихи, вложенные в мою перчатку, роза на моей подушке, серенада майским утром под моим окном — chanson d'amour, plaisir d'amour, maladie d'amour, toujours I'amour[9] — он ухаживал за мной и обхаживал меня, так что я совсем размякла и почувствовала себя любимой. Скажете, я дура? Да, и старая притом, худшая из дур!
А что мне оставалось? Я хотела разгадать эту шараду. И если, вопреки всему, я полюбила принца, когда тот приехал, то это заслуга Симье, служителя, который проложил путь для своего господина. С непревзойденным мастерством, ибо если мы, англичане, выставили на продажу надтреснутый фарфор, то французы пытались всучить нам и вовсе барахло!
«Боюсь, монсеньор не порадует ваши взоры, — писал из нашего посольства в Париже осторожный, как все судейские, Уолсингем, — ибо к его уродской внешности и тщедушию — даже данное ему при крещении имя Геркулес пришлось заменить на Франциска, имя покойного брата, — он еще и рябой, все его лицо до кончика огромного, нечеловеческого носа изрыто глубокими оспинами».
Слава Богу, мой мавр опустил в своем послании, что принцу нет и двадцати, а мне уже за сорок…
Мне за сорок? Как это может быть, Господи помилуй?
— Мне он не нравится! — бушевал Хаттон, наливаясь краской, так что лицо у него становилось одного цвета с алым атласным камзолом. — Коли у меня будет соперник, так пусть это будет англичанин, в чьих жилах течет красная кровь, а не наш извечный враг, француз-лягушатник!
Англичанин, в чьих жилах течет красная кровь? Для меня это означало только одного человека. Но я могла лишь гадать, что думает сам Робин. Теперь он часто покидал двор, а когда возвращался, казался безразличным, и не только ко мне. Я позлорадствовала, видя, как он холоден с глупой вдовицей Дуглас, а та, едва он оставлял двор, тут же уезжала в страшной спешке. Однако все тщетно — он не обращал на нее никакого внимания. И нет чтоб зачахнуть, как героиня какой-нибудь баллады, она вдруг разжирела, пропала ее осиная талия.
— Что же, Дуглас едой утешается? — выпытывала я у Кэт Кэри.
— Вероятно так, мадам, — отвечала Кэт. Она не смотрела мне в глаза. Я понимала. Она, как и все, стеснялась теперь говорить о нем, но я знала, что он по-прежнему меня любит, и понимала, каково ему приходится.
Впрочем, его поведение говорило само за себя.
Как только Дуглас отпросилась от двора поправить здоровье и фигуру, а значит, перестала его преследовать, он сразу нашел время поиграть в кошки-мышки со мной!
Он и поиграл. Французская делегация прибыла, время идет, а Симье не показывается. Наконец я за ним послала. Он объяснил коротко и ясно: «Мадам, лорд Лестер сказал, что вы нездоровы и вас не следует беспокоить».
Мелкая хитрость — у моего лорда их были припасены тысячи.
— Мадам, вам известно, — говорил Берли, тяжело опираясь на палку, чтобы поберечь больную ногу, — как я хочу, чтобы вы вышли замуж и порадовали нас ребенком («Покуда не поздно», — пронеслось между нами невысказанное) ради спокойствия нашего королевства. Но милорд Лестер предвидит жестокие возмущения и мятежи, вроде тех, что вызвал брак вашей сестры с королем Испанским, — он напугал весь совет и клянется, что английский народ никогда не примет короля-француза.
Я бесстрастно кивнула:
— Вот как?
Берли вымучил улыбку:
— Разумеется, милорд мыслит только как добрый протестант, который боится возвращения антихриста Папы в страну истинной веры.
— Разумеется.
Больше ничего сказано не было.
Пришел Новый год, а с ним недобрый, изменчивый, зябкий, промозглый январь; Робин снова танцевал, и снова со вдовой — граф Эссекс скончался в Ирландии от дизентерии, как и муж Дуглас.
Ирландия! Проклятое место…
«Вручаю своих детей заботам вашей милости и присмотру милорда Берли, — читали мы его дрожащий почерк, — свое бренное тело — земле, а свои упования — Господу».
Похороны прошли со всей торжественностью, об этом я позаботилась. Потом отправилась в карете к Берли, в его дом близ Ковент-Гардена, где мы провели время в невеселых беседах. Удобные покои, ревущий в камине огонь, чудесная обстановка и великолепные шпалеры, подогретое душистое вино, сахарные леденцы и прочие сладости — ничто меня не радовало.
— Еще один славный человек погиб! И на вас — воспитание его мальчика! — Я вздохнула. — Тяжелый долг!
Берли переставил негнущуюся ногу и покачал головой:
— Мальчик будет приятелем моему Роберту, который, случись мне погибнуть на службе Вашему Величеству, уповаю, найдет в вашем сердце родительскую любовь.
Я кивнула. Я совсем забыла про его Роберта, бедного уродца, который все-таки выжил и даже, по словам отца, при своем карликовом росте обнаруживал чудесный нрав и острый, не по годам, наследственный ум.
— Ваше Величество благословит нового графа?
— Бедняжка! Да, охотно.
Берли хлопнул в ладоши. Я поневоле широко улыбнулась, когда трое подростков в черном опустились передо мной на колени. Можно не любить Леттис, но дети у нее получаются что надо!
— Ваше Величество…
— Величество…
— Величество…
— Встаньте!
Из трех осиротевших птенцов две девочки, Пенелопа и Доротея, оказались белокурыми зрелыми красавицами. За ними стоял высокий мальчик лет двенадцати, новый граф.
— Подойдите, мой мальчик!
Он вступил ко мне на возвышение. Глаза яркие, бездонные. В зимнем полумраке каштановые волосы под черной шляпой с траурным пером отливали бронзой.
Совсем как Робин в его годы.
— Скажите, сударь, как вас зовут?
Ястребиный взгляд, гордый, воинственный.
— Робин, Ваше Величество.
Робин.
Я выпрямилась и рассмеялась прямо в его серьезное лицо.
— Милорд граф, приветствуя королеву, принято снимать головной убор.