— Смотрите, Ваше Величество! Золотые и серебряные монеты без счета! Золото и серебро в слитках, кроны и полумесяцы, ангелы-нобли и эскудо. Вот, гляньте! — Он играючи запустил руки по локоть в сверкающие цацки. — Ожерелье из алмазов чистой воды? Нет, слишком бедно для королевы… Может быть, оплечье из желтых алмазов и красных рубинов в виде цветов жимолости? — Еще одна безделушка сверкнула в воздухе, короткие заскорузлые пальцы ухватили ее, как рыбешку — чайка. Это был кораблик из изумрудов, с парусами-жемчужинами, плывущий по сапфировому морю. — Вам нравится, госпожа?
Я с трудом выговорила:
— Мне… нравится.
Его обветренное лицо расплылось в улыбке.
— Тогда я смею надеяться, что мой скромный дар обретет в ваших очах расположение!
Он поклонился и хлопнул в ладоши. Тут же подскочил крохотный мичман с обшитой бахромой подушкой чуть не больше себя ростом — на ней лежала корона чистого золота, украшенная изумрудами, из которых самый маленький был больше моего мизинца.
Я окончательно онемела. Однако к тому времени, когда Дрейк прибыл в Гринвич с другими безделицами вроде алмазного креста, серебряной с золотом шкатулки, кушака из черных рубинов и тройной нити жемчуга, я уже обрела дар речи.
— Правда ли, сэр, что вы обогнули земной шар? Совершили кругосветное путешествие?
Никогда не слышала я такой гордости, как в голосе этого кривоногого коротышки.
— Мадам, во имя Вашего Величества и во имя Англии мы это совершили. И, благодарение Богу, первые в мире!
А теперь при мне был не только мой голос, но и церемониальный меч.
— Встаньте, сэр Фрэнсис Дрейк, наш новопосвященный и возлюбленный рыцарь…
— У него столько серебряных слитков?!
Столько золота?! Полтора миллиона дукатов?
Это разбой, пиратство, грабеж! — вопили Берли и Мендоса.
— Это честно добытые трофеи, закон океана, добыча! — возмущались Робин и Уолсингем.
— Мы должны ее вернуть! — кричал Берли, дай ему Бог здоровья.
— Никогда! — рычал Робин, и я еще искренней пожелала здоровья ему.
И все это время Мендоса обивал мои пороги, настаивая на аудиенции, чтобы потребовать назад сокровища своего повелителя, а я отговаривалась тем, что больна, что лежу в постели, что у меня болят зубы — последнее, по крайней мере, было правдой.
А тайком я послала сказать Дрейку, Хоукинсу и другим моим мореплавателям: «Продолжайте свое доброе начинание! Грабьте испанские галионы, пусть их король нищает, а я — богатею!»
Однако нельзя было бесконечно отказывать Мендосе в аудиенции, как ни страшилась я его заранее известных мне слов.
Впрочем, когда он их произнес, я постаралась заткнуть уши.
— Значит, мадам, вы не хотите прислушаться к пожеланиям моего владыки, всемогущего короля Испанского, от имени которого я говорю? Что ж, посмотрим, прислушаетесь ли вы к голосу наших пушек, что разнесут вашу маленькую Англию на тысячу кусочков и рассеют их по всему нашему прекрасному земному шару!
Тогда ли я впервые поняла? Поняла, что будет война? Я слышала это в его голосе, читала в его глазах, глазах Филиппа.
Так что радость от великой победы Дрейка омрачили растущие страхи — теперь и мы, как мужественные маленькие Нидерланды, жили под тенью львиной пяты.
Медленно подкрадывался Великий пост; в тот год вредные поверья грянули необычно рано: для мертвецов еще не приготовили ям с негашеной известью; мяса нельзя, невкусная рыба, сухие коренья, старые яблоки, сморщенные, как кожа у моих глаз, и пустые внутри, как мое сердце; третье воскресенье перед постом, второе, масленица отмечали скорбный путь к Пепельной среде[11]. Тем мартовским утром я в окаменелом бесчувствии несла пепел своих надежд в Вестминстерское аббатство сквозь пепельно-серый от непрекращающейся мороси день. Даже церковь Святой Маргариты, которую я всегда любила и чьи серые камни были уже стары, когда аббатство переживало свою первую молодость, не могла снять с моих плеч покров смертельного страха.
В зябком пространстве церкви голос проповедника доносился словно из адской бездны:
«Обратитесь ко Мне всем сердцем своим в посте, плаче и рыдании. Раздирайте сердца ваши…
…Пощади, Господи, народ Твой, не предай наследия Твоего на поругание, чтобы не издевались над ним народы; для чего будут говорить между народами: где Бог их?»[12] .
На поругание народам…
На поругание Филиппу?
Паписты окружили нас, предатели подкапываются под нас.
Дождь барабанил по крыше, словно беспокойные Божьи пальцы. Я знала, что сегодня еще двум священникам из Дуэ суждено предстать перед своим Создателем, палачи-живодеры уже точат свои ножи. Душа моя возмущалась при мысли о чудовищной казни. Но нельзя же отдавать им свою страну! В Испании Филиппова инквизиция по его приказу жжет на костре любого чужестранца, даже не еретика, если тот на улице не преклонил колена перед Святыми Дарами. У нас в Англии можно проспать всю службу, и никто не полезет тебе в душу с расспросами.
— Прах их всех побери! — в сердцах вскричала я, когда служба окончилась, не принеся мне душевного покоя. Впереди — долгий пост, а за ним еще более долгие лето, осень, зима.
Моя притихшая свита тянулась из церковных дверей, возле которых, как всегда, толпились слепые, прокаженные, увечные, умалишенные со своими плачевными, жуткими язвами. Господи, почему созданное Тобою так безобразно и гнусно? Или это цена, которую мы продолжаем платить за великий грех в Саду, грех праматери Евы?
Мерзкий ливень оставил по всему двору церкви Святой Маргариты лужи стоячей воды.
Бледное солнце серебрило неприглядную картину, которую я озирала с порога, и особенно грязь, скопившуюся там, где я собиралась пройти.
— Ваше Величество, позвольте мне.
Я резко вздрогнула. Этого мягкого девонского выговора я не слышала со смерти моей милой Кэт.
Кто это?
Голубые глаза обычно бывают серовато-зеленоватые, или бледно-бирюзовые, или цвета неба после дождя. Эти же были синие-прссиние, как августовские васильки, только не такие невинные: глаза мужчины, который смотрит на женщин и находит в этом зрелище удовольствие.
Лайковые сапожки, рост добрых шесть футов, лет, с виду, двадцать шесть, не больше.
Кудри и ухоженная бородка необычно темные для ярко-синих глаз и матовой бледной кожи.
Камзол голубовато-зеленый, цвета можжевельника. Плащ, подбитый плюшем, богато расшит стеклярусом и миланским шнуром. И при этом во всем облике что-то от голодранца, оборванца, забияки; может быть, это воскресное платье — его единственная приличная одежда?
Раздвинув толпу, он сдернул плащ с великолепных плеч и с размаху — какой жест! — больше я такого не увижу — швырнул мне под ноги. Словно парящий орел, плащ медленно опустился на самую большую лужу, как раз там, где мне предстояло ступить. Незнакомец сорвал шляпу, спутанные кудри рассыпались по лицу. Поклон был изящнее и ниже, чем у вельможного француза Симье, а уж тигриная грация — и говорить нечего.
— Вашего Величества преданный слуга до последнего вздоха.
И он исчез, оставив в воздухе отголосок тягучего, картавого девонского говорка. Я обернулась к своим людям:
— Пусть мне сейчас же скажут, кто это!
Глава 6
— Он из