— Мадам имеет в виду одну из тех книг, которые дал мне папаша Бастид, пояснила она.
Мосье Ксавье не усидел на своем стуле. Казалось, этот маленький человечек сейчас бросится на мадам, но уже в следующее мгновение он овладел собой. И голос его только чуть-чуть дрожал, когда он заговорил.
— Мой отец, — сказал он, обращаясь к мадам, — очень любит Симону. Симона несомненно имела право рассматривать эти книги как свою собственность.
— Однако, — возразила мадам, — мосье Бастид явился на виллу Монрепо и потребовал вернуть ему книги.
— Смею вас уверить, мадам, отец мой рад будет услышать, что Симона взяла с собой эту книгу. Он считал своим долгом участвовать в воспитании дочери близкого друга. Господа, речь идет не о пустой книжке для легкого чтения, мадам имеет в виду книгу о Жанне д'Арк. Верно, мадам?
Тут впервые ярость мадам прорвалась открыто. Ненависть, которая в тот памятный вечер на мгновенье вспыхнула в ее глазах и которую видела только Симона, теперь увидели все.
— Известно, — сказала она, и голос ее прозвучал несколько громче обычного, — что старший мосье Бастид своими опасными речами и вздорными советами способствовал неправильному развитию девочки и тому, что она стала на плохой путь. Но я говорю это не в укор мосье Бастиду. Он очень стар.
Лучше бы мадам оставила в покое историю с книгой. Ибо даже супрефект не выдержал.
— Я не вижу, — сказал он, — ничего плохого в том, что мадемуазель Планшар взяла с собой в дорогу патриотическую книгу.
И тут в первый раз заговорил дядя Проспер.
— Оставим эту тему, — попросил он глухо.
Мэтр Левотур слегка наклонился в своем кресле.
— Простите, если я вмешаюсь, господа, — сказал он. — Я полагаю, что всякие разговоры в данном случае излишни. Перед нами письменное заявление мадемуазель Планшар. — И он вытащил из большого кожаного портфеля бумагу, которую Симона подписала.
Звук ясного, учтивого голоса этого человека раздражающе подействовал на Симону. Вид его гладкого лица, его перстень, поблескивающий на белом пухлом указательном пальце, запах его портфеля — вывели ее из равновесия. Спокойствия ее как не бывало, с неудержимой горячностью она набросилась на него:
— Но ведь условились, что я подписываю это только для вида. Мне сказали, что эта подпись только для бошей. Все эти господа знают…
Нотариус вежливо, но безапелляционно прервал ее:
— Разрешите, мадемуазель, я сначала зачту эту бумагу. — И он стал читать: — 'В присутствии мадам Катрины Планшар… Добровольно и без принуждения признаю, что я подожгла… Я сделала это по злобе на мадам, упрекавшей меня в том, что я… Я не нашла другого способа отомстить за обиду и рассчитывала, что так я сильнее всего огорчу мадам Планшар и нанесу ей материальный ущерб. Прочитала и подписала: Симона Планшар'.
Мэтр Левотур читал без всякого выражения, ничего не выделяя и ничего не оставляя в тени. Именно поэтому каждое слово приобретало дьявольский вес, каждое слово вырастало во что-то большое, самостоятельное, наделенное жизнью.
Но едва он кончил, как заговорила Симона, и звук ее грудного проникновенного голоса сразу же развеял в прах ясные слова нотариуса.
— Но дядя Проспер меня твердо заверил… — воскликнула она живо.
Мадам прервала ее.
— Скажите, мэтр Левотур, — спросила она, — Симона добровольно сделала признание?
— Вопрос излишен, мадам, — чуть не обиженно ответил нотариус. — Я засвидетельствовал за подписью и печатью, что мадемуазель сделала признание добровольно и без принуждения.
Поняв, в какую безвыходную западню она попала, Симона повернулась к дяде Просперу.
— Дядя. Проспер, — заклинала она его, — ты ведь уверял меня, что мне ничего не будет, что это чистейшая формальность, ты дал мне слово…
Дядя Проспер сидел согнувшись, всегда такой подтянутый человек казался сонным, больным: он машинально поднимал и опускал правую руку, лежавшую на столе, вверх и вниз, вверх и вниз и старательно отводил глаза, избегая взгляда Симоны. Симона умолкла.
Мосье Ксавье, сдерживаясь, внезапно охрипшим голосом пояснил:
— Симона, по-видимому, хочет сказать, что ее заставили подписать заявление обманом и посулами.
Супрефект Корделье, разбуженный и подхлестнутый словами своего подчиненного, стал разыгрывать следователя.
— Мадемуазель Планшар, — обратился он к Симоне, — вас хитростью заставили подписать это заявление?
Симона не успела ответить, ее предупредил дядя Проспер. В первый раз он открыто посмотрел на нее, его крупное лицо было истерзано страхом, мукой, душевной борьбой.
— Симона, — сказал он настойчиво, — Симона, говорил я тебе, что я никогда не подам на тебя в суд? Я и не подал. И maman не подала. То, что здесь происходит, это не суд. Это чисто административное разбирательство. — Ему удалось взять себя в руки, обрести свой привычный, убедительный, сердечный тон, свою прежнюю победоносную уверенность. Но тотчас же, крайне растерянный, он обратился к супрефекту: — Объясни же ей, Филипп, о чем идет речь, — умолял он. — Помогите же мне, господа, — призывал он остальных, чуть не плача. — Скажите ей, что речь идет о судьбе всего департамента. Скажите ей, что каждый из нас обязан принести какую-то жертву.
Но мосье Корделье, чувствуя поддержку Ксавье, уже вошел в роль строгого чиновника.
— Я спрашиваю вас, мадемуазель Планшар, — повторил он тоном сурового судьи, — вас хитростью заставили подписать это заявление? От вашего ответа очень многое зависит. Хорошенько подумайте.
— Не понимаю, чего вы добиваетесь, господин супрефект, — неожиданно проскрипел маркиз. — Вы так ведете дело, что, пожалуй, я поступил бы правильнее, если бы удалился, дабы не присутствовать при подобных разговорах. Будет вполне естественно, если наши немецкие гости осудят первого чиновника округа за то, что он подвергает сомнению прямое, письменно изложенное, в присутствии нотариуса сделанное признание и внушает признавшейся, чтобы она отреклась от своих слов. Иначе это и нельзя истолковать. Преступное действие, совершенное из личных побуждений, вы явно стараетесь причесать под патриотический акт.
Супрефект чуть-чуть побледнел.
— Господин маркиз, — начал было он, призывая маркиза к порядку.
Тем временем мосье Ксавье близко подошел к Симоне. Положив руку ей на плечо, он стал ее дружески уговаривать.
— Симона, — сказал он, — верно ли, что они ложью и всяческими махинациями довели тебя до того, что ты подписала эту бумагу? Прошу тебя, ответь. Говорю тебе прямо: в твоей судьбе ничего не изменится от того, скажешь ли ты «да» или «нет». Но все-таки скажи нам.
Симона сидела в своих темно-зеленых брюках и измятой, перепачканной блузе, загорелое лицо ее с своевольным лбом было сосредоточенно. Они призывали ее сказать правду, и они заклинали ее солгать. Что же было правдой?
И вдруг она увидела, что было правдой. Туман, которым чувства, желания, вожделения обволакивают вещи, рассеялся, яркий свет прозрения пролился вдруг на события, и они до ужаса отчетливо и обнаженно предстали перед ней во всех своих контурах и взаимосвязях. Как ни юна была Симона и как ни наивно было все ее поведение, в эту минуту она была мудрейшей из всех, кто был в этой комнате.
Ясно, до боли, увидела и почувствовала она лживость, разлитую вокруг, лживость того, что разыгрывалось здесь, в комнате супрефекта, и ложь и предательство повсюду, в стране и на фронте, которые не сумела разглядеть не только она, но и французский народ.
Симона проникла в глубь вещей, где лежала их вневременная правда. Исчезли день и час. Слились воедино ее время и время Жанны д'Арк. Хитросплетения лжи, которыми опутали ее, а пятьсот лет тому назад Жанну д'Арк, были все те же, извечные.