— Расстрел?
— Я в прошлый раз рассказывал.
— Мне кажется, вам не только об этом говорили. Например, капитан Митфорд.
— Больше ничего. Уверяю вас.
Стоя на пороге, он вложил во взгляд всю свою проницательность. Похоже, он собирался с силами; решил, что никаких тайн оставаться не должно; наконец произнес:
— Я духовидец.
Тишина наполнила виллу; внезапно все, что происходило раньше, обрело логику.
— Боюсь, я вовсе не духовидец. Увы.
Нас захлестнули сумерки; двое, не отрывающие глаз друг от друга. Слышно было, как в его комнате тикают часы.
— Это неважно. Через полчаса?
— Для чего вы сказали мне об этом?
Он повернулся к столику у двери, чиркнул спичкой, чтобы зажечь керосиновую лампу, старательно отрегулировал фитиль, заставляя меня дожидаться ответа. Наконец выпрямился, улыбнулся.
— Потому что я духовидец.
Спустился по лестнице, пересек прихожую, скрылся в своей комнате. Дверь захлопнулась, и снова нахлынула тишина.
16
Кровать оказалась дешевой, железной. Обстановку составляли еще один столик, ковер, кресло и дряхлое, закрытое на ключ кассоне, какое стоит в каждом доме на Фраксосе. Спальню для гостей на вилле миллионера я представлял совсем иначе. На стенах не было украшений, кроме фотографии, где группа островитян позировала на фоне какого-то дома — нет, не какого-то, а этого. В центре — моложавый Кончис в соломенной шляпе и шортах; и единственная женщина, крестьянка, но не Мария, ибо на снимке ей столько же, сколько Марии сейчас, а сделана фотография явно двадцать или тридцать лет назад. Я поднял лампу и повернул карточку, чтобы посмотреть, не написано ли что-нибудь на обороте. Но узрел лишь поджарого геккона, что врастопырку висел на стене и встретил меня затуманенным взглядом. Гекконы предпочитают помещения, где люди постоянно не живут.
На столе у изголовья лежали плоская раковина, заменяющая пепельницу, и три книги: сборник рассказов о привидениях, потрепанная Библия и тонкий том большого формата, озаглавленный «Красоты природы». Байки о призраках подавались как документальные, «подтвержденные по крайней мере двумя заслуживающими доверия очевидцами». Оглавление — «Дом отца Борли», «Остров хорька-оборотня», «Деннингтон-роуд, 18», «Хромой» — напомнило мне дни отрочества, когда я болел. Я взялся за «Красоты природы». Выяснилось, что вся природа — женского пола, а красоты ее сосредоточены в грудях. Груди разных сортов, во всех мыслимых ракурсах и позициях, крупнее и крупнее, а на последнем снимке — грудь во весь объектив, с темным соском, неестественно набухшим в центре глянцевого листа. Они были слишком навязчивы, чтобы возбуждать сладострастное чувство.
Захватив лампу, я отправился в ванную, комфортабельную, с богатой аптечкой. Тщетно поискал признаков пребывания женщины. Вода текла холодная и соленая; чисто мужские условия.
Вернувшись в спальню, я улегся. Небо в открытом окне светилось бледной вечерней голубизной, сквозь кроны деревьев едва виднелись первые северные звезды. Снаружи монотонно, с веберновской нестройностью, но не сбиваясь с ритма, стрекотали кузнечики. Из домика под окном слышались суета, запах готовки. На вилле — ни шороха.
Кончис все больше сбивал меня с толку. То держался столь категорично, что хотелось смеяться, вести себя на английский, традиционно ксенофобский, высокомерный манер; то, почти против моей воли, внушал уважение — и не просто как богатей, обладающий завидными произведениями искусства. А сейчас он напугал меня. То был необъяснимый страх перед сверхъестественным, над которым я всегда потешался; но меня не оставляло чувство, что позвали меня сюда не из радушия, а по иной причине. Он собирался каким-то образом использовать меня. Гомосексуализм тут ни при чем; у него были удобные случаи, и он их упустил. Да и Боннар, невеста, альбом грудей — нет, дело не в гомосексуализме.
Я столкнулся с чем-то гораздо более экзотичным. Вы призваны?.. Я духовидец — все указывало на спиритизм, столоверчение. Возможно, дама с перчаткой — какой-нибудь медиум. У Кончиса, конечно, нет мелкобуржуазных амбиций и пропитого говорка, обычных для устроителей «сеансов»; но в то же время он явно не простой обыватель.
Сделав несколько затяжек, я улыбнулся. В этой убогой комнатушке не перед кем прикидываться. Ведь на деле я дрожал от предвкушения дальнейших событий. Кончис — просто случайный посредник, шанс, подвернувшийся в удачный момент; как некогда, после целомудренного оксфордского семестра, я знакомился с девушкой и начинал с ней роман, так и здесь намечалось что-то пикантное. Странным образом сопряженное с проснувшейся во мне тоской по Алисон. Снова хотелось жить.
В доме стояла смертная тишь, как внутри черепа; но шел 1953 год, я не верил в бога и уж ни капли — в спиритизм, духов и прочую дребедень. Я лежал, дожидаясь, пока минует полчаса; и в тот вечер тишина виллы еще дышала скорее покоем, нежели страхом.
17
Спустившись в концертную, я не застал там Кончиса, хотя лампа горела. На столе у очага — поднос с бутылкой узо, кувшином воды, бокалами и блюдом спелых, иссиня-черных амфисских маслин. Я плеснул себе узо, разбавил, так что напиток стал мутным и беловатым. Затем, с бокалом в руке, прошелся вдоль книжных полок. Книги аккуратно расставлены по темам. Два шкафа медицинских трудов, в основном французских, в том числе немало (что плохо сочеталось со спиритизмом) исследований по психиатрии, и еще два — по другим отраслям естествознания; несколько полок с философскими трактатами, столько же — с книгами по ботанике и орнитологии, чаще английскими и немецкими; остальную часть библиотеки в подавляющем большинстве составляли автобиографии и биографии. Пожалуй, не одна тысяча. Они были подобраны без видимого принципа: Вордсворт, Май Уэст, Сен-Симон, гении, преступники, святые, ничтожества. Безликая пестрота, как в платной читалке.
За клавикордами, под окном, помещалась низенькая стеклянная горка с античными вещицами. Ритон в виде человеческой головы, килик с черным рисунком; на другом конце — краснофигурная амфорка. На крышке стояли еще три предмета: фотография, часы XVIII столетия и табакерка белой финифти. Я обошел тумбу, чтоб поближе рассмотреть греческую утварь. Рисунок на внутренней стороне неглубокого килика потряс меня. Он изображал женщину с двумя сатирами и был крайне непристоен. Роспись амфоры также не решился бы выставить на обозрение никакой музей.
Потом я наклонился к часам. Корпус из золоченой бронзы, эмалевый циферблат. В центре — голый розовый купидончик; часовая стрелка крепилась к его бедрам, и закругленный набалдашник не оставлял сомнений в том, что она призвана обозначать. Цифр на часах не было, вся правая половина зачернена, и на ней белым написано «Сон». На другой, белой половине черными аккуратными буквами выведены потускневшие, но еще различимые слова: на месте цифры 6 — «Свидание», 8 — «Соблазн», 10 — «Восстание», 12 — «Экстаз». Купидон улыбался; часы стояли, и его мужской атрибут косо застыл на восьми. Я открыл невинную белую табакерку. Под крышкой разыгрывалась та же, только решенная в манере Буше, сцена, которую некий древний грек изобразил двумя тысячелетиями ранее на килике.
Между двумя этими произведениями Кончис (руководствуясь извращенностью ли, чувством юмора или просто дурным вкусом — я так и не смог решить) поместил второй снимок эдвардианской девушки, своей умершей невесты.
Ее живые, смеющиеся глаза глядели на меня из овальной серебряной рамки. Поразительно белую