видимо, старик решил, что может довериться своему собеседнику.
— Следовало бы отправить ее домой. Духу не хватает.
— Разве это не от нее зависит?
— А она ничего не говорила? Когда вы приехали?
— Разыгрывала из себя ангела-хранителя — между прочим, весьма убедительно.
— Скорее клушу, осевшую на насесте. — Слова эти были сказаны почему-то с мрачной усмешкой; старик, не вдаваясь в объяснения, встрепенулся и тронул Дэвида за руку, как бы извиняясь перед ним. — К черту. Приехали поджаривать меня на вертеле, а?
Дэвид спросил, как он готовится к работе над картиной.
— Методом проб и ошибок. Много рисую. Смотрите.
Он подвел Дэвида к дальнему концу стола. На эскизах лежала та же печать робости в странном сочетании с уверенностью, что угадывалась в тоне его высказываний о Мыши. Словно он боялся критики и в то же время считал, что заслужил ее.
Его новая картина, видимо, родилась из очень смутных воспоминаний раннего детства о поездке на ярмарку, теперь он уже не помнил точно, где была эта ярмарка; пяти- или шестилетним мальчиком он желал этой поездки, она доставляла ему огромную радость — это неодолимое желание до сих пор сохранилось в памяти художника, им тогда было пронизано все: ребенку хотелось подойти к каждому лотку, к каждой лавочке, все увидеть своими глазами, все попробовать. А потом — гроза, которая для взрослых, судя по всему, не явилась неожиданностью, мальчика же потрясла и ужасно разочаровала. Перебирая эскизы, выполненные гораздо тщательнее и в большем числе вариантов, чем он предполагал, Дэвид видел, что внешние приметы ярмарки становятся все менее и менее заметными и в окончательном изображении исчезают совершенно. Как будто, постоянно меняя композицию и отрабатывая детали, чтобы избежать буквалистики, старик задался целью скорректировать неуклюжую натуралистичность, концептуальную связь. Но сюжет объяснял странную глубину, забвение места действия. Отвлеченные ассоциации, пятнышки света на фоне бесконечного мрака и все остальное выглядело, пожалуй, чуть слишком банально. В целом на картине лежал излишний отпечаток мрачной загадочности; иными словами, нечто вроде пессимистического трюизма о положении человека. Но тон, настроение, сила утверждения выглядели убедительно — и этого было более чем достаточно, чтобы преодолеть предубеждение, какое питал Дэвид против конкретных сюжетов в живописи.
Далее беседа потекла по более широкому руслу, и Дэвиду удалось увести старика к его прошлому, к периоду жизни во Франции в двадцатые годы, дружбы с Браком и Метью Смитом. Преклонение Бресли перед Браком давно уже не было тайной, но старик, видимо, хотел убедиться в том, что Дэвиду об этом известно. По его мнению, сравнивать Брака с Пикассо, Матиссом и «компанией» — значит ставить великого человека на одну доску с великими подростками.
— Они это знали. Он это знал. Да и вообще все знают, кроме чертовой публики.
Дэвид не стал спорить. Старик произносил имя Пикассо так, что оно приобретало неприличное звучание. Но в целом, пока они разговаривали, он старался воздерживаться от непристойных выражений. Маска невежества стала спадать, обнажая лицо старого космополита. Дэвид начал подозревать, что имеет дело с бумажным тигром или, во всяком случае, с человеком, который все еще жил в мире, существовавшем до его появления на свет. Вспышки агрессивности Бресли были основаны на смехотворных, изживших себя представлениях о том, что может шокировать людей, служить той красной тряпкой, которая приводит их в бешенство; как это ни грустно, но разговор с Бресли напоминал игру матадора со слепым быком. Только какой-нибудь самодовольный кретин мог попасться такому быку на рога.
Было без малого шесть часов вечера, когда они вернулись в дом. Обе девушки снова куда-то исчезли. Бресли повел Дэвида в гостиную на первом этаже посмотреть другие картины. Посыпались анекдоты, категорические оценки. Одного прославленного художника он упрекнул за гладкость:
— Слишком легко, черт побери. Этот, знаете ли, может производить по дюжине картин в день. Только лентяй. Это его и спасло. Тонкая бестия.
Дэвид спросил, чего ради он покупал эти вещи, и старик откровенно ответил:
— Ради денег, дорогой. Капитал. Никогда не рассчитывал, что мои собственные вещи представят большую ценность. Ну, а это — кто, вы думаете?
Они остановились перед небольшим натюрмортом с цветами, который Дэвид при первом ознакомлении приписал Матиссу. Дэвид покачал головой.
— С тех пор писал одну дребедень. Но этой подсказки оказалось недостаточно — среди такой коллекции.
Дэвид улыбнулся:
— Сдаюсь.
— Миро. Пятнадцатый год.
— Боже милостивый.
— Грустно. — Бресли поник головой, точно стоял над могилой человека, умершего в расцвете лет.
Были там и другие маленькие шедевры, авторов которых Дэвид не смог назвать сам: Серюзье, замечательный пейзаж Филиже в духе Гогена… но когда они дошли до дальнего угла зала, Бресли открыл дверь:
— А вот здесь, Уильямс, у меня художник получше других. Вот увидите. Сегодня за ужином.
Дверь вела в кухню; за столом сидел и чистил овощи седовласый мужчина со впалыми щеками; пожилая женщина, хлопотавшая у современной кухонной плиты, повернула голову и улыбнулась. Дэвида познакомили с ними: Жан-Пьер и Матильда, они вели домашнее хозяйство и ухаживали за садом. Была там еще большая восточно-европейская овчарка. Пес вскочил было на ноги, но Жан-Пьер осадил его. Пса звали Макмиллан — по созвучию с «Виллон»18; Бресли с усмешкой заметил, что пес — тоже «старый самозванец». Старик заговорил по-французски — впервые за весь вечер — странно изменившимся голосом и, насколько мог судить Дэвид, совершенно свободно, как на родном языке: вероятно, английский язык стал для него более чужим, чем французский. Дэвид догадался, что они обсуждают меню. Бресли подошел к плите и, приподнимая крышки, стал нюхать содержимое кастрюль, как это делают офицеры, инспектирующие солдатскую кухню. Потом извлекли и осмотрели щуку. Пожилой француз стал что-то рассказывать. Видимо, это он поймал щуку, а собака, когда рыбина оказалась на берегу, пыталась схватить ее. Бресли наклонился и погрозил ей пальцем: прибереги, мол, свои зубы для воров; Дэвид с радостью отметил про себя, что в момент его прибытия в имение овчарки не оказалось поблизости. Судя по всему, это вечернее посещение кухни — часть ритуала. Дух семейственности, простота отношений, вид тихой французской четы приятно контрастировали с несколько нездоровой атмосферой, которую ощущал Дэвид из-за присутствия двух девушек.
Когда они возвратились в гостиную, Бресли сказал Дэвиду, чтобы он чувствовал себя как дома. А ему нужно написать несколько писем. Перед ужином, в половине восьмого, они соберутся вместе выпить.
— Надеюсь, у вас не слишком официально?
— Никаких церемоний, друг мой. Хоть нагишом приходите, если нравится. — Он подмигнул. — Девушки будут не против.
Дэвид улыбнулся:
— Понятно.
Старик помахал рукой и направился к лестнице. На полдороге остановился и сказал:
— Свет-то не сошелся клином на голых грудях, а?
Дэвид постоял немного в раздумье и тоже пошел к себе наверх. Сел в глубокое кресло и стал писать. Пожалел, что не может воспроизвести буквально все слова старика, однако первые два часа все равно оказались весьма интересными, а потом, наверное, фактов еще прибавится. Кончив писать, он лег на кровать, подложил руки под голову и устремил взгляд в потолок. В комнате, несмотря на открытые ставни, было очень тепло и душно. Странное дело, Бресли несколько разочаровал его как личность — слишком уж много позы и старческого кривлянья, слишком велик разлад человека с его творчеством; кроме того, как Дэвид ни старался об этом не думать, он был вопреки логике немного обижен на то, что старик ничего не спросил о его собственной работе. Он понимал, что обижаться нелепо, что чувство это — всего лишь реакция на явную мономанию; была тут и доля зависти… довольно роскошный старый особняк, просторная