ее зов: она где-то там, среди деревьев, ждет его. Это невероятно, но он действительно влюбился; и если не совсем в нее, то, по крайней мере, в идею любви. Как бы он поступил, если бы она появилась сейчас в дверях и попросила его не уезжать, увезти ее отсюда? Он не знал. Наверное, горечь поражения, мысль о вечно упускаемом шансе была бы менее острой, если бы они легли в постель и она отдалась бы ему в ту короткую ночь.
Но он понимал, что и это — заблуждение. Тогда окончательное расставание было бы невозможным. Даже если бы он уехал в Париж, как должен уехать сейчас; пожалуй, откуда угодно он мог бы уехать навсегда, но отсюда… все равно им суждено было бы встретиться. Здесь или где-то еще.
Этого он избежал. Но освобождение казалось ему скорее приговором, чем помилованием.
К полудню, проехав уже около трети двухсотпятидесятимильного пути до Парижа, он все еще не пришел в себя. Машину вел по бесконечному route nationale44 человек- автомат. Душа осталась в Котминэ. Старик в течение всего завтрака рассыпался в любезностях, уговаривал Дэвида непременно приехать еще раз вместе с женой, извинялся за свои недостатки, за старость, за «пустые разговоры», даже желал ему успеха в собственном творчестве; но все это не могло сгладить горького сознания, что, принимая формально приглашение Бресли, Дэвид разыгрывал фарс. Дорога в Котминэ ему закрыта навсегда, он никогда не сможет привезти сюда Бет. Стоя у машины, они пожали друг другу руки. Он поцеловал Энн в обе щеки и, улучив момент, шепнул ей на ухо:
— Расскажите ей… о нашем разговоре? — Она кивнула. — И поцелуйте ее за меня.
По лицу ее мелькнула сдержанная усмешка.
— Ну, до этого мы еще не докатились.
Но в ее глазах светился веселый огонек. Это был последний случай, когда ему захотелось улыбнуться.
Путешествие началось с неприятности: отъехав от ворот усадьбы всего на триста ярдов, Дэвид заметил на дороге, у самого передка машины, что-то буровато-рыжее, похожее на мышь — но слишком большое для мыши и по-змеиному гибкое — но слишком короткое для змеи. Мелькнуло и исчезло под колесами. Дэвид притормозил и оглянулся: на темном гудроне пустынной лесной дороги виднелось небольшое пятно. Любопытство, мазохизм, желание продлить минуты расставания заставили его выйти из машины и вернуться назад. Это был горностай. Одно колесо проехало прямо по нему. Он был мертв, раздавлен. Уцелела только головка. Крошечный глаз зверька злобно глядел на Дэвида, из зияющей пасти текла струйка крови, похожая на красный цветок. Дэвид постоял немного, потом вернулся к машине. Многообещающее начало дня.
На всем протяжении пути в Ренн он надеялся, что встретит где-нибудь на обочине белый «рено» и рядом с ним — знакомую женскую фигуру. Надеялся до тех пор, пока не выехал на автостраду, огибавшую город с юга. И лишь тогда с мучительной ясностью осознал, что больше уже не увидит ее. Это было похоже на возмездие — ее исчезновение сегодня утром служило тому подтверждением. Значит, вина лежит на нем. Только слишком поздно он это понял. Вспомнил разговор у садовой калитки, когда она высвободилась из его объятий, как он отпустил ее, проявив губительную нерешительность. Даже и потом, в доме, она угадала в его поведении нечто настораживающее, внушающее недоверие к его словам. Он не оправдал ее надежд ни как современный мужчина, ни как средневековый рыцарь — жаждал физической близости и избегал ее.
В мозгу его начали рождаться фантастические сценарии. Самолет, на котором летит Бет, терпит аварию. Он никогда не был женат. Он женат, но Бет — это и есть Диана. Она выходит замуж за Генри, который вскоре умирает. Она приезжает в Лондон, не может жить без него, и он бросает Бет. И все эти истории заканчиваются в Котминэ, где в идеальной гармонии соседствуют труд, любовь и залитый лунным светом сад.
Бесплодные эти фантазии недостойны были даже юноши и лишь подтверждали его заурядность; ведь с ним произошло что-то вроде шока: хотя реальность первых нескольких минут, последовавших за ее уходом, успела отойти в мир бессознательного, он все еще недоумевал, как могло случиться такое, как это могло так сильно всколыхнуть его и расстроить и насколько же он прежде был самовлюблен. И стало так ясно, чего он лишен. Его несостоятельность заключалась в том, что он не считал возможным грех. Генри знал, что грех — это вызов жизни; не безрассудство, а акт мужества и воображения. Он грешил по необходимости и в силу инстинкта; Дэвид же не согрешил из страха. Не захотел согрешить, как выразилась Энн, назло старому ублюдку. Его мучила не цель, а средства ее достижения. Мучило не то, что думает о себе он сам, а то, что думают о нем люди. Страх перед собственным тщеславием, эгоизмом, «естеством», который ему приходится прикрывать такими понятиями, как «честность» и «непредубежденность». Вот почему он тайно и с таким удовольствием предавался самоанализу. Таким образом, предельное тщеславие (а применительно к художнику — глупость) отнюдь не кажется бесполезным. Оно объясняет, почему в собственном творчестве он так высоко ценит недосказанное, скромность изобразительных средств, стремление удовлетворить требованиям собственного критико-словесного лексикона — абсурдный прием, с помощью которого он мысленно оценивает свое произведение, когда создает его. Все это доказывает, что он боится вызова.
Но именно вызов ему и был брошен, причем вызов, далеко выходящий за сферу морального и сексуального. Теперь он уже хорошо понимал, что это было похоже на ловушку. Ты обходил явный подводный риф в первый вечер в разговоре со стариком, а дальше уже срабатывало самоослепление, зазнайство, так называемая воспитанность, желание понравиться. Оказалось, что настоящая подводная скала поджидала его где-то далеко за пределами голубой лагуны.
Чем больше он удалялся от Котминэ, тем меньше склонен был оправдывать себя. Немного успокаивало то, что он сможет более или менее открыто смотреть Бет в глаза, но даже этот «утешительный приз» был лишь видимостью; казалось, его наградили не по заслугам. Ведь «верен»-то он лишь потому и остался, что кто-то повернул ключ в замке. Более того: даже если бы эта формальная невинность и имела для него какое-то значение, его настоящим преступлением было то, что он колебался, лавировал, уклонялся.
Котминэ было зеркалом, и жизнь, к которой он возвращался, была в нем отражена и препарирована с беспощадной ясностью… какой жалкой теперь выглядела эта жизнь, какой бесцветной и спокойной, какой безопасной. Отсутствие риска — вот в чем ее главная суть. Потому он и ехал сейчас быстрее обычного. На дорогах между городами было сравнительно мало транспорта, он располагал достаточным временем, злополучный самолет прибывал только вечером, в начале восьмого. Когда человек ничем не рискует, не принимает никаких вызовов, он превращается в робота. Секрет старика в том, что он не терпит никаких преград между собой и тем, что изображает; и дело тут не в том, какую цель преследует художник или какими техническими приемами он пользуется, а в том, насколько полно, насколько смело идет по пути постоянной переделки самого себя.
Медленно и неуклонно надвигалось на Дэвида сознание, что его вчерашняя неудача лишь символична и не затрагивает основы основ. То, что он упал в глазах молодой женщины, — тривиальный эпизод из комедии, которая именуется игрою полов. Суть же в том, что он не воспользовался — даже не попробовал воспользоваться — личной свободой в экзистенциалистском смысле. Прежде он, как художник, не сомневался в своем призвании, хотя и не все свои произведения считал безупречными с точки зрения техники исполнения, но он всегда полагал, что в нем заложены те качества, которые рано или поздно позволят ему создать непреходящие художественные ценности. Теперь же он увидел страшную картину — он в тупике, ибо он родился в период, который грядущие поколения, говоря об истории искусства, назовут «пустыней»: ведь факт же, что Констебль, Тернер, Норвичская школа выродились в середине столетия и позже в бесплодный академизм. У искусства всегда бывали взлеты и падения, и кто знает, не явится ли конец двадцатого века периодом его наибольшего упадка? Дэвид знал, как ответил бы на этот вопрос старик: да, явится, если не будут приложены все усилия для того, чтобы развенчать наиболее восхваляемые ценности и мнимые победы.
Пожалуй, уже слово «абстракция» говорит само за себя. Художник боится, как бы его живопись не отразила его образа жизни, а возможно, этот образ жизни так дискредитировал себя, художник так старается устроиться поуютнее, что он невольно стремится замаскировать пустотелую реальность с помощью технического мастерства и хорошего вкуса. Геометрия. Безопасность, скрывающая отсутствие