я услышал хохот, отрывистый и презрительный хохот. Я хотел потрясти до ужаса незнакомого, но как бы отразившись от него, страх охватил мое сердце. Что это за человек, думал я. Какое волшебство, может быть волшебство его фантастического ладана, так вознесло его над смертными людьми.
И вот так остаток разума, который еще уцелел в моей голове, стал смутным и колеблющимся, как свет двух восковых свечей на алтаре. Я был разбит, обессилен, я не мог ни кричать, ни молчать; время, пространство, жизнь: все для меня стало смутным и непонятным; я перестал их осознавать. Я не был в обморочном состоянии, но был как-то одурманен, видел словно как в полудремоте, что человек в черной, обшитой золотом, одежде унес куда-то ритуальную лампу, потом вложил в ножны шпагу и застегнул мантию. Я видел, или быть может скорее я чувствовал, что он спустился из алтаря, я слышал стук его шагов по каменному полу, но я не был уверен, что в моих ушах не раздается эхо, отражающее его прежние шаги. Я слышал, как заскрипела дверь и затрещали деревянные ступеньки. Наконец, я почувствовал, что он на высокой кафедре, почувствовал, что складки его развевающейся одежды, прикоснулись к бархатным перилам. Это было, едва ли не последнее, что я воспринял в эту странную гипнотическую ночь. Догоравшие свечи мерцали своим меркнущим светом, внося успокоение в мои истерзанные нервы.
Что это было, сон, летаргия, начало смерти? Этого я не знаю. Тусклый, такой бледный от снега, рассвет тоскливо проникал в окна церкви. Звякнули ключи, открылась дверь, захлопотали пономари, не замечая нас, так как он тоже был в церкви. В церковных стенах оказывается для него не было потайного выхода. Я слышал, как он сходил с кафедры, я слышал, как гулко отдавались в воздухе его медленные, ритмичные шаги. Он не прятался. Он шел, не торопясь, к выходу. Я следовал за ним. С дрожью я прикоснулся к нему, чтобы реально почувствовать рукоятку его шпаги под его просторной мантией. На паперти он остановился перед побелевшей от снега площадью. Я видел, что у него обыкновенное человеческое лицо и глаза, пристальные и неподвижные; такого взгляда мне еще не приходилось встречать.
Потом он пошел самым обыкновенным образом и сейчас же скрылся на занесенных снегом улицах.
НАСЕКОМЫЕ
Дворец Тонг-Дока в конце города-столицы Востока, непризнанной столицы с монгольским и малайским населением. Сухощавые и смуглые туземцы страдают под игом белых варваров, пришедших с Запада. Дворец Тонг-Дока не похож на те громоздкие здания, со множеством башенок и колонн, которые так нравятся победителям. Старый князь изменнически и раболепно пренебрег своей честью патриота и долгом верноподданного. Он отказался от культа своих предков, которым была проникнута его скептическая философия, и объявил себя европейцем, демократом и католиком, но сохранил любовь к своеобразному искусству своей расы, в чем впрочем находил нужным неустанно извиняться. Дворец Тонг-Дока находится в тени высоких кедров. В нем мраморные полы и стены из слоновой кости. Крыши из лакированного фарфора. Повсюду перламутровые инкрустации. Под деревьями журчит вода; ветер веет и приносит прохладу в самые отдаленные залы и ни один луч солнца не проникает даже на веранды дворца.
В предназначенных ей палатах - яменах, под ритмическими взмахами панка из белого шелка, дочь Тонг-Дока, бывшая когда-то принцесса, наслаждается послеобеденным покоем.
Никто никогда не называл ее настоящим именем, и тем не менее каждый вечер с сожалением и надеждой шепчут его в темных канхасах <Хижинах.> рисовых полей.
Верный своей хитрой политике, Тонг-Док зовет ее европейским именем Анна.
Анной зовут ее также в кругу жизнерадостных лейтенантов и мичманов, часто посещающих дворец, чтобы поиграть в теннис с дочерью Тонг-Дока, и принять из ее смуглых ручек чашку чаю, как принято у англичан, со сливками и кексами. Мадемуазель Анна улыбается и делает легкий реверанс, недаром она воспитывалась в монастыре; мадемуазель Анна прекрасно подает 'шары своей партнерше - жене вице- президента. Мадемуазель Анна относится с некоторым презрением к юннамскому чаю.
- Не хотите ли прохладиться этой теплой водой, моя дорогая? - Мадемуазель Анна даже кокетничает и весьма энергично. Она это делает с таким искусством, что два адъютанта при губернаторе начинают терять голову. Дочь Тонг-Дока легко можно было бы принять за какую-нибудь 'мадемуазель Анну', живущую в Париже или Лондоне, если бы этому не мешал ее восточный наряд из черного шелка, перехваченного золотыми застежками, и аннамитские сандалии, обнаруживающие безукоризненную азиатскую ножку; в особенности она отличается от европейских женщин своеобразной своей красотой, более яркой, более тонкой, более породистой и такой таинственной. Но все же дочь Тонг-Дока отстранилась от своей расы с ее печальной судьбой. Дочь Тонг-Дока не знает языков древней Империи и, говоря о тех, кому надлежало бы быть ее вассалами, она называет их 'туземцами'.
Четыре часа. Сегодня никто не играет в теннис. Два белокурых полковника пришли передать дружеский привет Тонг-Доку.
Мадемуазель Анна распоряжается; сегодня не будут подавать чаю.
- Уж не хотите ли вы нам предложить крепких напитков?
- Отчасти да, милейший полковник. Я хочу угостить вас коктейлем собственного изобретения. Нужно взять немного мараскина, каплю шотландского виски...
- И много льду?
- О, целые глыбы льда! Целые ледяные горы! Позвольте сделать его для вас, милейший полковник.
Кепи с пятью рядами нашивок наклоняются перед ней, веселые взрывы смеха раздаются под древними кедрами, хранящими память о былом.
Пять часов, это час прогулок.
Дочь Тонг-Дока садится в викторию <Экипаж.> фабрики Биндера, запряженную двумя австралийскими конями, лошадьми той прекрасной породы, которые могут прожить лишь один год под небесами Индокитая. Во всем городе нет экипажа элегантнее и более напоминающего о Париже. Но впрочем его наружный вид довольно мрачный, он покрыт черным лаком и он не имеет ни единого герба. На Анне зеленое платье с тяжелой вышивкой. Она никогда не носит желтых и пурпуровых цветов империи. Согласно моде, она катается по аллее парка, длиною в полмили, прямой, как стрела, и усыпанной красным песком... Вокруг азиатская природа сияет своей меланхоличной красотой, зеленеют рисовые поля, журчат затененные кустами ручейки; высятся купы изящных бамбуков, и дугообразно сгибаются листья гордых пальм. И солнце, такое смертоносное для европейцев, рубинами и изумрудами расцвечивает эту переливчатую ткань влажной зелени.
В продолжение многих столетий просвещенные императоры невидимые в своих паланкинах из чистого золота в горделивой неге совершали прогулки в этих излюбленных ими таинственных местах.
Экипаж Тонг-Дока смешивается с другими экипажами. По аллее тянутся в два ряда экипажи в противоположные стороны. Светлые туалеты, цветные зонтики, обнаженные до локтя руки, затянутые в белые перчатки, а на горизонте заходящее и оттого уже менее жгучее солнце, - все это представляет собою ту же европейскую картину из роскошного Арменонвилля или Гайд-парка. Лишь зеленое платье, расшитое священными узорами, говорит среди всей этой европейской картины об экзотизме, экзотизме легком, едва уловимом. Как небрежно держит в руках мадемуазель Анна свой зонтик и как насмешливо посматривает на кавалеров, которые ее приветствуют. По временам раздаются чистые голоса молоденьких девушек, взмахивает в воздухе ручка, слышится прощальный привет. Наступающий вечер пестрит темными полосами огненное небо, как гигантскую тигровую шкуру. Виктории спешат к городу. При свете фонарей запоздавшие гуляющие различают в полусвете веселую улыбку дочери Тонг-Дока, оставшейся последней в аллее; на ее лице чудится та далекая извечная улыбка, которой улыбаются в глубине пагод забытые императорские идолы.
Десять часов вечера, - час для театра. На авансцене целый сад роз. Дочь Тонг-Дока небрежно слушает 'Самсона и Далилу'. Она иногда направляет миниатюрный перламутровый лорнет на тенора и контральто, чаще же она смотрит на ложи и туалеты дам.
Ярко выступает при огнях ее тонкая матовая красота. Роскошное платье стесняет ее прелестную, как у феи, фигуру. Ее стройная грудь приподнимает шелковую ткань, и обнаженная изящная шея кажется отлитой из неведомого металла, светлее бронзы и драгоценнее серебра. Очертания ее тонких рук безупречны; несмотря на ясный холодный блеск ее глаз, ее лицо кажется загадочным и заставляет думать о какой-то странной древней статуе, созданной скульптором, поклонником таинственного и неведомого. Но новейшее воспитание завуалировало просвечивающие в ней черты атавизма. Улыбка, взгляд и жесты все содействует тому, чтобы принцессу отдаленной страны превратить в парижанку, которой не удается замаскировать себя