Он растянулся рядом, подсунув руку ей под спину. Она положила голову ему на плечо, а рукой слегка поглаживала, засыпая, его грудь. Вдруг она вся замерла и широко открыла от страха глаза. Она больше не могла этого вынести и, поднявшись на локоть, протянула через него руку к лампе на столике.
С момента их встречи он не произнес ни слова! Единственное, что она хотела сейчас услышать — это его голос. Если он будет молчать, то ей станет ясно, что Тим вовсе не с ней!
Он лежал с широко открытыми глазами и смотрел на нее, не моргая. Лицо его было печальным и немного суровым, у него появилось новое выражение зрелости, которого она никогда не замечала. Или она была раньше слепа, или изменилось его лицо. Его тело больше не было ей чужим или запретным, она могла смотреть на него свободно, с любовью и уважением, оно вмещало существо, такое же живое и совершенное, как и она сама. Какие синие у него глаза, как изысканно очерчены губы, как трагична морщинка с левой стороны рта! И какой он молодой, какой юный!
Наконец он поморгал, глаза его вернулись из бесконечности и обратились на ее лицо. Он посмотрел на морщинки, на ее прямой сильный рот с распухшими от его поцелуев губами. Он поднял руку и провел пальцами по ее твердой, круглой груди.
Она сказала:
— Тим, почему ты не говоришь со мной? Что я сделала? Я разочаровала тебя?
Его глаза наполнились слезами, они текли по щекам и падали на подушку, но появилась нежная, любящая улыбка, и рука его крепче сжала ее грудь.
— Ты мне сказала, что когда-нибудь я буду так счастлив, что заплачу. И посмотри! О, Мэри, я плачу! Я так счастлив, что плачу!
Она упала ему на грудь, и так велико было ее облегчение, что все силы ушли из нее.
— Я думала, что ты сердишься на меня.
— На тебя? — его рука охватила ей затылок, пропустив волосы сквозь пальцы. — Я не могу сердится на тебя, Мэри. Никогда. Я не сердился даже тогда, когда думал, что я тебе не нравлюсь.
— Почему ты со мной сегодня не говорил?
Он удивился:
— Разве мне надо было говорить? Я думал, мне не надо говорить. Когда ты пришла, я не мог придумать, о чем говорить. Все, что я хотел, это сделать то, что говорил папа, пока ты была в госпитале, и я должен был это сделать, а говорить уже не мог.
— Твой папа сказал тебе?
— Да, я спросил его, будет ли грехом поцеловать тебя, если мы будем женаты. Он сказал, что когда будем женаты, то это совсем не грех. И он рассказал мне еще массу других вещей, которые я тоже могу делать. Он сказал, что я должен знать, что делать, потому что если я не сделаю этого, ты обидешься и будешь плакать. Я не хотел обижать тебя и заставлять плакать, Мэри. Я ведь не обидел тебя и не заставил плакать, правда?
Она засмеялась и крепко его обняла.
— Нет, Тим, ты не обидел меня, и я не плакала. Я просто окаменела, потому что думала, что мне придется все это делать самой, а я не знала, смогу ли я.
— Я действительно не обидел тебя, Мэри? Я забыл, что папа говорил, чтобы я не обидел тебя.
— Ты был прекрасен, Тим. Ты прекрасно справился. Я так тебя люблю!
— Это слово лучше, чем «нравится», да?
— Когда употребляется правильно.
— Я буду говорить так только тебе, Мэри. Всем остальным я буду говорить, что они мне нравятся.
— Так и должно быть, Тим.
Когда рассвет проник в комнату, осветил ее и пришел новый день, Мэри крепко спала. Не спал Тим. Он лежал и смотрел в окно, боясь шевельнуться и побеспокоить ее. Она была такая маленькая и мягкая, так хорошо пахла, и приятно было держать ее в руках. Когда-то у него был плюшевый мишка, и он любил его держать так же у груди, но Мэри была живая и сама могла держать его, а это было много приятнее. Когда от него забрали мишку и сказали, что он уже большой и больше ему нельзя спать с мишкой, он плакал долгие недели и прижимал к себе пустые руки. Он так горевал об ушедшем друге, что у него болела грудь. Он знал, что мама не хотела забирать от него мишку, но после того, как он пришел с работы в слезах и рассказал, как Мик и Билл смеялись над ним за то, что он спит с плюшевым мишкой, она заставила себя отобрать его у Тима и выбросила в мусорное ведро в тот же вечер. О, та ночь была такая долгая и темная и полна теней, которые двигались и превращались в когти, клювы и длинные, острые зубы. Пока с ним был мишка, он мог уткнуться в него лицом, и они не осмеливались подойти ближе, они были только у дальней стены. И прошло много времени, прежде чем он привык к тому, что они здесь, близко, и лицо его беззащитно, и они пытаются схватить его. Стало лучше, когда мама оставляла гореть ночник, но до этого дня он ненавидел темноту. Она была опасна и полна прячущихся врагов.
Забыв, что он не собирался двигаться, чтобы не разбудить ее, он повернулся так, чтобы смотреть на нее сверху, затем переложил свою подушку так, чтобы он был гораздо выше, чем она. Очарованный, он долго смотрел на нее, как бы вбирая ее в себя. Ее грудь ошеломляла его, он не мог оторвать от нее глаз. Сама мысль о ее груди вызывала в нем волнение, а что он чувствовал, когда он прижимал ее своей грудью, невозможно описать. Ему казалось, что все то, что в ней было по-другому, было создано для него специально. Он не думал, что она была точно такая же, как все другие женщины. Она была Мэри, и ее тело принадлежало ему так же абсолютно, как и его плюшевый мишка. Только он, он один мог держать ее, и все страхи ночи, весь ужас и одиночество отступали.
Папа сказал, что никто никогда не касался ее, то, что он ей принесет, ей незнакомо и чуждо, и он понял всю величину своей ответственности даже лучше, чем разумный человек. В слепой страсти, подчиняясь инстинкту и желанию, он не все помнил, что говорил ему папа, но в следующий раз он постарается вспомнить все. Его преданность Мэри была абсолютно самоотверженна. Казалось, она шла откуда-то извне и состояла из благодарности, любви и глубокого, успокаивающего чувства безопасности. «Как она красива», — думал он, видя и морщины, и немолодую кожу, но вовсе не находя их некрасивыми. Он смотрел на нее через призму огромной, безграничной любви и поэтому считал, что все в ней было прекрасно.
Сначала папа сказал ему, что он должен поехать в дом в Артармоне и ждать там один, когда Мэри вернется. Он не хотел этого, но папа заставил его и не разрешал ему вернуться на Серф Стрит. Целую неделю он ждал, кося траву, выпалывая клумбы и подрезая кусты. Это днем, а по ночам бродил по пустому дому, пока не уставал настолько, что засыпал. Все лампы в доме горели, чтобы изгнать демонов, которые таились в бесформенной темноте. Он больше не принадлежал дому на Серф Стрит, так папа сказал, и когда он умолял папу пойти с ним, он встречал твердый отказ. Думая об этом теперь, при восходе солнца, он решил, что папа точно знал, что случится. Папа всегда все знал.
В прошлую ночь с запада доносились раскаты грома, а воздух был пропитан запахом дождя. Гроза так пугала его, когда он был еще маленьким мальчиком, что папа показал ему, как быстро исчезнет его страх, если он выйдет на улицу и посмотрит, как кругом красиво, как яркие молнии пронизывают черное небо и грохочет гром. Поэтому, приняв душ, он вышел во внутренний дворик. Если бы он одевался в доме, то демоны бросались бы на него из каждого угла, а здесь, на открытом месте, где ветерок обвевал его голые плечи, они были бессильны. И постепенно ночь успокоила его и, подобно неразумным созданиям земли, он слился с природой в одно целое. Как будто он мог видеть каждый лепесток каждого цветка, и как будто окружающий мир наполнил его беззвучной музыкой.
Сначала он как бы смутно ощутил ее присутствие, пока любимые руки не легли ему на плечи и не наполнили его болью, которая не была болью. Ему не нужно было осмысливать происшедшие в ней изменения, понять, что она тоже стремится прикоснуться к нему, как и он жаждал прикоснуться к ней. Он отклонился, чтобы спиной чувствовать ее грудь, ее рука на его животе была как удар электрического тока, он не мог дышать от страха, что она может ее убрать. Их первый поцелуй оставил в нем ненасытное стремление, которое он все эти месяцы не знал, как удовлетворить. Но этот второй поцелуй дал ему странную ликующую силу, и он знал, что делать, папа сказал ему. Он хотел почувствовать ее кожу, но одежда мешала ему, и он нашел в себе силы сдержать себя и снять эту одежду осторожно, чтобы не испугать ее.
Он пошел вниз, в сад, потому что он боялся дома в Артармоне, дом был чужой, не то, что коттедж. Только в саду он чувствовал себя хорошо, и в сад он ее и унес. И в саду, наконец, он почувствовал ее грудь,