В тот же памятный день, но чуть позже, ввиду угрозы народного штурма на склады, люди с лягушачьими лицами, закатав рукава снежно-белых сорочек и расслабив на кадыках блестящие галстуки, начали стаскивать в квартиру Степана его книги. При случае Пиздодуев хотел (хотя бы) спросить, почему уже третий день ему не приносят компот, но где, но куда! Людям с тонкой нездешней улыбкой было не до него. К подъезду то и дело сворачивали бронемашины, доверху набитые литературой. Лягушатники парами, тройками шныряли туда и сюда. Кучковались, тыкались лбами, опять шли вразброд и все никак не могли войти в общий ритм. Была и одна странность.
В горячий полдень — при наличии сотни снующих тел — в квартире не было жарко, наоборот, тянуло сырым холодком и чем-то промозглым. Пиздодуев с трудом протиснулся в спальню, завернулся в ватное одеяло и прилег. Согревшись, сомлел. Но сквозь сонную дымку краем сознания отмечал, как люди с зеленоватым трупьим отливом передавали друг другу в цепочке книги, перебрасывались словами, будто заучивая. Смысл не доходил до Степана, или же его просто не было. То «багряный закат», «весне навстречу» и «торжествуя», то «налегке вдалеке», «дом пустой на постой», «без прикрас». И так далее.
Пиздодуев проснулся в клейком поту. Ударом ноги сбросил ватное одеяло. Стремительно сел. Отклеил ото лба прилипшую прядь волос, прошелся ладонью по влажной шее, внимательно посмотрел на ладонь, усеянную микроскопическими кристалликами.
В квартире никого не было.
Образ послеполуденного мира складывался томительно долго. Образ, в котором решительно что-то сдвинулось, съехало наперекос. Он посмотрел направо, налево, в раскрытую дверь. Всюду, куда утыкался его взгляд, книги лежали до потолка ровными уложенными рядами. В мозгу меленькими козявками загорались, копошились и тухли рифмы. Одна, две, двенадцать — и опять все сначала. И вот тут, на тридцатом каком-то витке, ослепительной вспышкой, во всей очевидности Пиздодуеву открылась истина, истина, освободившая и сразившая Степана навеки:
Пошли тикать стенные часы. Где-то над головой из крана побежала струйкой вода, истонченным пальцем барабаня по умывальнику чужой кухни. По трубам уборной с грохотом пронеслось — с верхнего этажа в подвал. Входя в вираж, засвистел чайник. На лестнице открыли люк и вытряхнули ведро, после чего долго стучали пустым железом о мусоропровод. Тяжело оторвался лифт и, содрогаясь, надрывно гудя, судорожными рывками пошел вверх, пока, наконец, не застрял, и кто-то там, изнутри, растворив деревянные дверцы, принялся призывно трясти проржавленную решетку шахты. Шурша войлоком тапок, какой-то сосед протелепал к почтовому ящику и долго рвал газету в клочья, пытаясь выцарапать ее из щели крючкообразным, по-видимому, предметом, который с треском ломался в щепы. Как дикий зверь, вдруг рванул и понесся лифт — под самую крышу. С визгом в тугой пружине отворилась парадная дверь, пропуская коляску, прогромыхавшую расхлябанными колесами по семи наружным ступеням.
Все это были новые для Пиздодуева звуки, слышать которые раньше, в бытность поэтом, Степану не доводилось. И сейчас, когда рухнула тишина и шум городской суеты наполнил Степана, он подумал: «Неужели так было и прежде? Возня? Беготня? Набитое чужой жизнью пространство?»
Разбуженная паутинка дорог вздрогнула — и понеслась. Дороги расползались по сторонам, как трещины по стеклу. Другие, наоборот, стекались к Степану, в разгоряченное его сердце. Радость росла, наподобие замешенного на дрожжах теста. Поднималась к макушке. Делалась нестерпимой. И Пиздодуев засобирался: «К людям, туда, к людям!» Он заметался по комнате, не зная, что прежде хватать.
И тут, сидевшая сиднем годами, из Пиздодуева выскользнула тоска. Она высколькнула из него прочь, отошла, остановилась, сложив руки-спички на тощеньком животе, в ситцевом шейном платочке и домотканой юбке ниже колен. Глаза у нее были линялые, теперь уж бесцветные, уголки рта вяло опущенные.
«Ну как там, что, мать?» — схватившись за подбородок и в нетерпении озираясь, спросил Степан. «Да ничаво, — с укором ответила гостья и скосила березовый глаз в дальний укромный угол. — Жавем — щчи жаем». Наступила неловкая пауза, так как, несмотря на давнишнее знакомство, ни одной из сторон сказать было нечего.
«Что-то радости в тебе, мать, мало», — сказал наконец Степан, распихивая по карманам штанов лягушачьи шальные деньги. «Это во мне ль радости мало?» — не поверила тетка и даже под юбку зыркнула, нет ли там случайно кого. Но нет, не было. Перетерев обиду голыми деснами и промочив губы платком, она продолжала. «Тоска есть стремление к высшему. Тебе ли не знать (намекнула она). Тоска единения с вечным доискивается, а чуть доищется, возликует. Хошь, пойдем, похлядим?» И тетка протянула Степану ломкую, наподобие ветоши, руку, из которой кольцами на пол посыпалась унылая бельевая веревка. «Ты что ж это, мать, никак удавиться меня зовешь?» — спросил Степан, поспешно завязывая ботинки. «А хошь бы и так, а шо ж тут такого? Дело житейскае», — с вызовом сказала тоска, выставив из-под юбки жилистую корягу. «Ну уж это ты, мать, запоздала. Теперь у меня другое, теперь нельзя». И он прошел сквозь тоску, как сквозь дым. Бабка слегка пискнула, взвизгнула, пернула и рассеялась.
Степан рванул на себя оконную раму — раз, другой, третий. Полетели со звоном гвозди, вбитые лягушатниками. Точечно вибрируя и искрясь, в комнату ворвался пыльный сноп света, запрыгав по стенам и потолку. Пиздодуев запустил пальцы в вихрастые патлы и вдохновенно вздохнул.
Усевшись на подоконник, расчирикались воробьи. Шумной стайкой пробежали неугомонные школьники. На скамейке о том и о сем судачили старушенции. Под окном шли какие-то люди, тихо и мирно переговариваясь. Москва утопала в ярком полуденном свете. Все казалось простым и надежным, спаянным на века. «Как хорошо-то», — сказал Пиздодуев. И тут.
«Ну что, нашел, что ли?» — спросил один и остановился. «Да нет», — сказал второй, похлопав себя по карманам. «Елки-моталки, какой-то стал ты рассеянный. Дверь ты чем закрывал, чай ключами, не хуем? Значит, были они у тебя», — озлобился первый. «Да вроде, бля, были», — ответил второй, пошарив в карманах еще раз. «Ну вот, Пизда Ивановна, с тобой так всегда, — первый в сердцах даже сплюнул. — Пошли. Когда закрывал, небось, в двери и оставил». Голоса начали удаляться. «Ты, — сказал второй. — А ведь точно, ядрит твою мать!» Ответ первого утонул в стрекоте мотоцикла и в мерных ударах по выбиваемому на трепаке ковру.
У Степана перехватило дыхание. «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день», — пронеслось в голове. Как же мог он забыть? Что-то — неумолимее тоски, смерти, страха — брало верх, и этим «что-то» были
Сомнения исключались —
До второго уже не дошло. Пиздодуев как ошпаренный отскочил к стене. Покачнулась стопка над головой, но не посыпалась, устояла. Волны прошли по книжным рядам, уткнувшись в наружную дверь. Ловя пустоту в том месте, где прежде торчала дверная ручка, Пиздодуев услышал, как с той стороны поворачивают в замке ключ. Он развернулся на каблуках, опрометью рванулся обратно к окну и — выпрыгнул.
Благо его квартира помещалась над палисадником в бельэтаже. Степан отпружинил от тугого куста, приземлился и, уже на бегу, отодрал от штанов прицепившийся сзади репейник.
Он знал, что времени у него мало и что, если не предпринять должных мер, завтра все будет кончено, и он будет мертв. Пиздодуев увидел Колонный зал Дома союзов, где он когда-то стоял в карауле в