платанами. В кронах этих деревьев, притулившись к ветвям, сидят белки. Хотя это не совсем так. Сидят белки редко, такая у них натура, обычно они снуют причудливыми зигзагами, перепрятывая с места на место нечеловеческим трудом нажитое добро. Какие они все-таки подозрительные, даже странно. Как будто мы, жители вокруг сквера, только того и ждем, чтобы броситься откапывать их сокровища. Вот белки и мечутся, заметая следы, с чем-то таким в желтых зубах — то с орехом, то с куском копченого сала, то с прошлогодним лежалым яблоком, а то и с дырявым носком, спавшим с чьей-то ноги от износа. Впрочем, с дырявым носком они как раз и не мечутся, а сразу же волокут в утильсырье вместе с бутылками, банками, пластмассовыми треугольниками из-под сэндвичей и газетами «Ивнинг стандард», зафигаченными под лавку, подаренную нашему скверу миссис Хамильтон в память о ее умершем муже, которого она сама и сгноила.
На вырученные деньги белки гурьбой закатываются в паб, где надираются до потери пульса, и потом, совершенно бухие, валяются враскорячку — мордой набок, лапками в стороны — на стриженой колючей траве, в общем-то ничем в это время не озабоченные. В бреду похмелья белки теряют свойственную им бдительность, и тогда чужие белки, гастролеры из соседних парков и скверов, начинают тащить нажитое нашими белками добро прямо у них из-под носа. Эта традиция стара как мир, и наши белки о ней знают и мирятся с ней. И с этим миром в душе им очень хлопотно жить. Окончательно протрезвев, наши белки начинают подкарауливать тех, других белок — ведь должны же и те рано или поздно пойти оттянуться в паб, что, впрочем, и происходит. И тогда мы видим, как наши белки прут на себе перенаграбленное, потому что призрак великого голода застит им глаза, хотя всем известно, что в этом треклятом городе сколько уж лет не подыхают с голоду, а умирают совсем от другого. И имя «другого» — смерть.
По утрам молодой человек с повадками гея рассовывает по расщелинам столетней коры скорлупу грецких орехов, о которую белки тут же ломают зубы и немедля бегут в поликлинику, чтобы забить номерок к дантисту, но молодой человек, несмотря ни на что, продолжает заниматься своей сомнительной благотворительностью. Порассовав скорлупу и проверив, не застряла ли еще в горле кармана, молодой гей направляется к другому такому же гею, живущему в соседней со мной квартире, который впускает белоккормящего на условленный стук; а вот уже в квартире за геем обитает миссис Хамильтон, сгноившая своего мужа; в следующей же квартире живет еще один гей, который в гости к двум первым не ходит, но зато часто курсирует мимо моей входной двери к мусоропроводу (из-за которого и начался сыр-бор) с вялым полупустым мешочком, так как панически, до судорог, боится миссис Хамильтон.
Миссис Хамильтон (по прозвищу «грязная сука») неустанно строчит жалобы — она пишет в местный совет, полицейский участок, парламент, помощнику прокурора и казначею. Она пишет везде, даже в корпорацию «Бритиш петролеум», в надежде, что хоть что-то из этого выгорит. Старуха считает, что наше поведение несовместимо с правилами общежития цивилизованного комьюнити, и — кляузничает на нас. Чтобы не быть голословной, приведу пример. В одном из своих писем, адресованном в UEFA она утверждает, что мы с моим мужем по ночам смотрим футбол, врубив телевизор на ненормальную громкость, от которой гудит дом. В другом же письме, направленном смотрителю ж.-д. станции Чаринг-Кросс, миссис Хамильтон доносит, что у моего велосипеда отсутствует передний свет (у него, кстати, отсутствует также и задний), поэтому уже в легкие сумерки из дома она не выходит, боясь быть мною раздавленной.
Конечно, миссис Хамильтон была бы сама не своя, если бы в то же самое время не писала непосредственно нам, что она и делает, бросая незаконверченные листочки в дверную щель, которая условно играет здесь роль почтового ящика. Корреспонденция падает внутрь квартиры прямо на пол, в прихожую грязь, где затаптывается сорок седьмым размером моего мужа, который ходит кругами в уличной обуви, философствуя и о чем-то раздумывая. Но то, последнее, письмо миссис Хамильтон затопталось не до конца, и с грехом пополам мне удалось прочесть, что если еще раз мы рискнем выбросить мусор не в мусоропровод, а под прикрытием ночи в огромном трехдневном мешке непосредственно в палисадник, что опять привлечет лис, разносящих заразу, то она примет против нас конкретные меры, благодаря которым мы будем переселены в окраинные трущобы, где нам и место. Что ж, положим, старуха не так далека от истины, — лисы к нам и вправду захаживают, поднимая пронзенные болью морды в ожидании человечьей подачки или роясь когтистыми лапами в наших мешках, добывая оттуда куриные кости и драную прессу, из которой они узнают о приближении сезона охоты на лис и о политике госдепартмента в отношении хищных зверей в целом. Когда-то давно, по пугающей наивностью молодости, миссис Хамильтон гоняла и мужа и лис бейсбольной битой, но ощутимых результатов это не принесло. В том смысле, что и муж и лисы, пусть побитые и ободранные, всегда возвращались. И нынче, когда мистер Хамильтон давно уж в могиле, а лисы продолжают свою возню, она перешла к более решительным мерам.
Миссис Хамильтон натравила на не дающих ей покоя животных свою собачку Фифи с алым бантом, больше башки, на лысой макушке, но лисы — скорее так, для проформы — лишь огрызаются, скалясь на тень блеклой луны, скрытой за горизонтом. Да и сама бестолковая до дури Фифи — от жадности, что ли — стала принимать участие в лисьих оргиях, копаться вместе с ними в нашем говне, скуля и расталкивая задом соперниц. К этому ее
И вот ранней ночью, в один из летних дней, прильнув к дверному глазку, я вижу миссис Хамильтон, снаряженную до зубов на свою первую в жизни лисью охоту. На ней пружинистые повизгивающие кроссовки, тишортка защитного цвета, штаны с лампасами «адидас» и мужняя двустволка на левом нижнем плече. Для убедительности миссис Хамильтон бросается на бетонный пол и проползает мимо нашей квартиры, подтягивая на совесть сделанными зубами бряцающее ружье. Она ползет в стиле Ее Величества Десантных Войск, в стиле «танцующей жабки», основанном на сжимании и разжимании коленных мышц, что придает импульс движению. В этом же стиле миссис Хамильтон доползает до лестничной клетки и вниз головой, от пролета к пролету, струится по лестнице, пока не зарывается носом в половик у парадного входа. Так лежит она неподвижно какое-то время, решая вставшие перед ней тактические задачи.
Наконец мадам Хамильтон приоткрывает дверь, буквально на щелочку, и втягивает носом ночную прохладу.
Природа стоит не шелохнувшись. Деревья распростерли свои ветви, будто беря под защиту город. Желтые фонари, изогнувшись заржавленной поясницей, заглядывают в голые черные стекла. Тихо накрапывает дождь. Цоканье конских копыт по асфальту и гибкие спины полисменов, гарцующих на лошадях. Промелькнувший и исчезнувший вдруг в кустах рыжий пушистый хвост.
Миссис Хамильтон, с ружьем наперевес и прикладом к талой груди, тихо, крадучись идет по кустам, предательски повизгивая кроссовками. Чу, миссис Хамильтон на полпути замирает — это она прислушивается. Из-под кустов, привалившись к земле, на вкрадчивых мягких лапах вылезает лиса, за ней подтягивается другая, за той — третья. Они движутся волнами, переливаясь от макушки к хвосту, стягиваются в кольцо. Исподлобья они смотрят на миссис Хамильтон, и той кажется, что одна из зубастых морд ей до боли знакома. «Бертран, это ты? — спрашивает она. — Ты разве живой?» Мистер Хамильтон не удостаивает ее ответом и, осклабясь до черепа, зловеще шипит. Изловчившись, почти вслепую миссис Хамильтон прицеливается от пупа, раздается «бах-бах-бах», и она падает замертво, откинув ружье и руки, лицом к высокому беззвездному небу. Наряду с ее выстрелами я будто бы слышу другие, прозвучавшие в ночной тишине сухо-отрывисто, как хлопушки.
В ее невидящие распахнутые глаза долбит моросящий холодный дождь, долбит тоненькими иголками, поэтому можно подумать, что глаза миссис Хамильтон полны слез и что она плачет. Но она не плачет. Вывернув вместе с душой кишки наизнанку, миссис Хамильтон опрокинулась и полетела, канув в вечности, о которой раньше она не знала, поэтому на ее землистом лице — смертельный покой и ужас.
Я начинаю метаться в поисках помощи, и тут — вспоминаю про полицейских. Но их в сквере уже нет. И только откуда-то, издалека, долетает неторопливый цокот конских копыт, гулко разносящийся по переулкам.
Тем временем вокруг трупа старушки потихоньку собираются перебуженные стрельбой белки. Они зябко передергивают поднятыми хвостами, сладко, на целую пасть, зевают, почесываясь под мышкой и переступая с ноги на ногу. Слово предоставляется старшей. Старшая мафиозная белка, прогремевшая в