заговорил с ним предельно вежливо и доверительно. — Спасти вас могут только храбрость и мужество. Это единственная монета и единственная месть, которой вы способны платить миру за свою судьбу, за право жить, за свободу. Не стану ограничивать вас какими-то конкретными зданиями. Пускайте под откос составы. Устраивайте засады на милицию, солдат и особенно на чекистов. Держите в страхе всю округу. Если сумеете, сформируйте небольшую группу, даже отряд. Единственное, чего вы не должны делать, не зверствуйте в селах, не губите крестьян. В любой ситуации вы должны оставаться воином, а не палачом.
— С чего бы я стал зверствовать, да еще в селах? — возмутился Бураков. — Сам из крестьян- казаков.
— Тем более. Однако вернемся к вашей нынешней жизни. Из всего сказанного не следует, что вы должны выглядеть ангелом. Нужна еда, нужны женщины. Война есть война. Но… Вот тут мы подходим к главному. Вы должны выступать под кличкой «Легионер». — Курбатов умолк и выжидающе уставился на Буракова.
— Так ведь вас тоже вроде бы Легионером кличут? — неуверенно молвил тот.
— В этом весь секрет. Вы остаетесь вместо меня. Будете моим двойником. Моей тенью. — Князь достал из внутреннего кармана несколько отпечатанных на глянцевой бумаге визитных карточек, на которых было написано: «За свободу России. В мужестве — вечность. Легионер».
— Что это? — с опаской взглянул на них прапорщик.
— Подобные карточки должны оставаться на теле каждого убитого коммуниста, в руках каждого отпущенного вами на свободу политического зэка. Кончатся эти — напишите от руки. Каждый, с кем вы встретитесь и кого пощадите, должен знать: его пощадил Легионер. Каждый, кого вы казните, должен умирать с осознанием того, что казнен Легионером. Этот край должна захлестнуть легенда о Легионере. И пусть все ваши грехи падут на меня. Моя душа стерпит это. Не стесняясь, называйте себя моей кличкой. Пишите ее мелом на столбах, стенах, вагонах. Выкладывайте ее камнями на слонах сопок. В аду вся ваша смола достанется мне. Живите, старайтесь, наслаждайтесь силой и свободой. Чего еще следует желать мужчине, воину?
Бураков долго молчал.
— Я не думал так. Я совершенно иначе думал, — растерянно сознался он, и лицо его просветлело. Волк вдруг открыл для себя, что не все столь мрачно и безысходно в его жизни, как только что казалось. Он видел себя только обреченным, изгнанным из общества и затравленным. А ведь Курбатов и все его парни — в таком же положении. Но как они держатся! Разве они чувствуют себя затравленными? Почему же он не способен перебороть в себе страх? А ведь это правда: теперь он свободен. Перед ним вся Россия. Свободен и вооружен.
— В «Мужестве — вечность?» — заглянул Бураков в визитку. — Что это значит?
— Родовой девиз князей Курбатовых. Отныне он должен стать и вашим девизом, прапорщик Бураков.
30
Ливень разразился внезапно. Молния вырывалась из разлома горы и пронизывала хвойные склоны ее таким мощным огненным шквалом, что, казалось, после него не должно было оставаться ничего живого. И когда она угасала, становилось странным слышать шумящие кроны сосен и видеть покачивающееся на ветру зеленое марево предгорий.
— Вы должны будете понять меня, князь, — пододвинулся Иволгин поближе к сидевшему у самой двери избушки Курбатову.
— Понять? — вырвался из собственных раздумий подполковник. — О чем вы?
Он мысленно представил себе бредущего по склону горы в своей разбухшей от дождя милицейской форме Волка (ливень начался минут через пятнадцать после того, как Курбатов отправил его из домика восвояси), и подтопляемые потоками воды тела убитых милиционеров, которых забросали камнями где-то в расщелине…
В последнее время Курбатову нередко чудились тела убитых им людей. Странно, что при этом он почти никогда не вспоминал их живыми: ни их ран, ни выражений лиц за мгновение до смерти, которые конечно же должны были бы запомниться, только тела — скрюченные, безжизненные, брошенные на съедение волкам. Это настораживало подполковника. Он всегда с презрением относился к людям со слабыми нервами, с хоть немного нарушенной психикой, с комплексами…
— Соглашаясь войти в вашу группу, я преследовал свою собственную цель.
— Это хорошо, — с безразличием невменяемого подбодрил его князь.
— О которой с Родзаевским говорить не стоило.
— Существует немало тем, о которых с полковником Родзаевским лучше не говорить. О чем не могли говорить с ним лично вы, штабс-капитан?
Высветившийся в небе растерзанный сноп молнии осветил загорелое худощавое лицо Иволгина. Лицо основательно уставшего от жизни, но все еще довольно решительного, волевого человека. Ходили слухи, что атаман Анненков однажды приговорил его к расстрелу. Но потом, в последний момент, помиловал — что случалось у него крайне редко — и отправил в рейд по тылам красных, будучи совершенно уверенным, что в стан его поручик Иволгин уже не вернется. Но он вернулся. Через месяц. С одним- единственным раненым бойцом. И с пятью сабельными ранами на собственном теле.
— Я хочу уйти из группы. Совсем уйти. — Он говорил отрывисто, резко, надолго умолкая после каждой фразы. — Только не сейчас.
— Когда же? — невозмутимо поинтересовался Курбатов. Вместо того чтобы спросить о причине ухода.
— За Уралом. Еще точнее — на Волге. Как-никак я волжанин.
— Но туда еще нужно дойти.
— Нужно, естественно.
Иволгин ждал совершенно иной реакции подполковника. Сама мысль бойца уйти из группы должна была вызвать у Курбатова негодование. Но князь засмотрелся на очередную вспышку молнии и затем еще долго прислушивался к шуму горного ливня.
— Вы, очевидно, неверно поняли меня, — сдали нервы у Иволгина. — Речь идет вовсе не о том, чтобы остаться в родных краях, отсидеться. Или еще чего доброго пойти с повинной в НКВД.
— Мысли такой не допускал. Если это важно для вас, можете вообще не называть причину.
— Нет уж, извините, обязан. Потому и затеял этот разговор.
— А если обязаны, так не тяните волка за хвост, не испытывайте терпение, — резко изменил тон Курбатов. — Только не надо исповедей относительно усталости; о том, что не в состоянии проливать русскую кровь, а сама Гражданская война — братоубийственна…
— Мне отлично известно, что это за война. У меня свои взгляды на нее. И на то, как повести ее дальше, чтобы поднять на борьбу вначале Нижнее и Среднее Поволжье, угро-тюркские народцы, а затем уж и всю Россию.
Порыв ветра внезапно ударил волной дождя в лицо, но Курбатов не отодвинулся от двери и даже не утерся рукой. Он понял, что совершенно не знает человека, с которым сидит сейчас рядом.
Дверь, ведшая в соседнюю комнату, открылась, и на пороге появился кто-то из отдыхавших там диверсантов. Он несколько секунд постоял и вновь закрыл дверь, оставшись по ту ее сторону. Курбатов так и не понял, кто это был.
«Впрочем, кто бы это ни был, — сказал он себе, — все равно окажется, что и его как человека я тоже не знаю. Здесь каждый живет своей жизнью. Каждый идет по России со своей, только ему известной и понятной надеждой. Единственное, что нас роднит, это то, что мы диверсанты…»
Однако, немного поразмыслив, Курбатов все же не согласился с этим выводом. Вряд ли принадлежность к гильдии диверсантов — именно то, что по-настоящему их роднит. Да и поход их вовсе не объединяет. Что же тогда? Жертвенная любовь к России? Ах, как это сказано: «Жертвенная любовь!..».