Не хватало лишь Александра Мейнара. Может быть, он тоже был среди «проклятых» (его обличительные выступления на стадионе, я полагаю, не могли внушить мсье Леонару ничего, кроме отвращения), если только скандал, устроенный им в «Приюте гурмана», не заставил его преждевременно покинуть Оксерр.

Наконец мой взгляд достиг того места, к которому, по идее, он должен был приковаться с самого начала, ибо это был центр панорамы, залитый ярким светом, и роскошные ткани богатых сочных цветов — розовый бархат, синий шелк, а также горностаевый мех (или подделка под него) — служили словно бы драгоценной оправой телам избранных, находившихся здесь. Эти тела были юными и обнаженными. Я без труда узнал Пеллерена, чуть пухловатого, но с гладкой кожей цвета слоновой кости, и еще двоих из «Содружества фуксии», прежде всего юного мотоциклиста, на котором из всей одежды был лишь красный шлем. Был здесь и юный араб — возможно, тот, кого я несколько раз видел в нашем дворе, — показанный на три четверти, зато с эрекцией. Особое впечатление производила группа юных девушек, среди которых одна заставила мое сердце забиться сильнее — не знаю, от ужаса, от боли или от желания: Прюн, которая лежала под ярким светом, словно под лучами солнца на пляже, с руками, закинутыми за голову, соблазнительно выступающими грудками, напоминающими… соблазнительно выступающие грудки (любая метафора здесь бесполезна!), и скрещенными, словно из-за остатков стыдливости, ногами, зато с широко раскрытыми глазами и с тем полуотрешенным, полувызывающим видом, который был у нее еще совсем недавно, когда я видел ее живой.

Но гвоздем всего спектакля был лежавший на широкой кровати, на белых простынях, сбитых набок для того, чтобы продемонстрировать его наготу во всем великолепии, слегка откинувшийся на подушки, с часами «Dandy» на запястье — Квентин Пхам-Ван. Вот какой была на самом деле та «Азия», в которой он роковым образом исчез: она находилась в глубине огромного светлого грота, похожего на увеличенную копию рождественского вертепа с многочисленными фигурками, где он играл, в свои двадцать пять лет, роль младенца Иисуса — или скорее, судя по его венку из плюща и виноградных гроздьев, юношу Диониса.

Взгляд Бальзамировщика еще раньше приковался к центру созданной им картины. Мне показалось, что он так и будет навечно устремлен туда, словно бабочка, которая находит свой огонек и начинает порхать вокруг него в неотвратимом жестоком танце, который в конце концов ее погубит. Я невольно отступил, словно для того, чтобы получше рассмотреть весь ансамбль, но на самом деле желая избавиться от этой гнусной фантасмагории, а также (хотя я еще не знал как) распрощаться с ее создателем. Его проницательность, обычно очень острая, сейчас переросла в почти сверхъестественную. Ибо, не отрывая глаз от своего блистательного возлюбленного, он резко схватил меня за руку — это могло показаться сообщническим жестом, но одновременно — и при мысли об этом у меня по спине пробежал холодок — знаком того, что он не собирается меня отпускать.

— Я понимаю вашу сдержанность, — наконец сказал он тоном архитектора, представляющего свой заключительный проект и стремящегося предупредить возможные эстетические возражения. — Я говорил вам, что мой труд закончен, но на самом деле он закончен лишь на 95 процентов. Здесь не хватает двух- трех вещей. Это дело нескольких часов. Прежде всего, музыки. Я колеблюсь между Берлиозом, Моцартом и Форе… Кроме того… Это касается вас… (Я вздрогнул.) Но прежде всего вы должны увидеть, как я работаю.

И, снова сжав мою руку, он повел меня направо, к небольшой галерейке, погруженной в полумрак. Еще раньше, чем он успел включить свет, я понял, что именно отсюда в основном шел запах. Это была мастерская, где царил беспорядок: вперемешку стояли флаконы с оранжевой и розовой жидкостью, коробочки с гримом, переливное устройство, валялись скальпели и крючья. На огромном столе лежало обнаженное, дряблое, бледное, слегка раздувшееся и уже начавшее вонять тело Филибера.

— Очаровательный молодой человек, только слишком любопытный, — пояснил Бальзамировщик. — Он уже пахнет, потому что я немного запоздал. Я готовлю его для «документальной» части.

Этим словом он, должно быть, обозначал среднюю часть своей живой картины. Но на сей раз это было уже слишком. Обезумев от ярости, я завопил:

— Вы хоть понимаете, что вы сделали?

Эти слова я сопроводил широким жестом, указав сперва на тело Филибера, потом на остальную часть этого жуткого мемориала. Он опустил голову — я подумал, что от раскаяния или стыда, но потом с ужасом заметил на его губах улыбку скромной гордости, с которой обычно принимают заслуженную похвалу.

— Двадцать лет изучения, десять лет практики! — просто сказал он.

— Но все эти украденные жизни! — в бешенстве продолжал я. — Эти люди, которых вы вырвали из нашего мира!

Он посмотрел на меня с некоторым удивлением и, помолчав, мягко произнес:

— Неужели вы действительно думаете, Кристоф, что этот мир стоит того, чтобы за него цепляться? Не лучше ли прикрыть эту лавочку и сделать из нее… произведение искусства? (Кажется, он употребил это словосочетание лишь за неимением лучшего.)

Полностью обескураженный, ничего не отвечая, я резко отвернулся, на сей раз с твердым намерением бежать как можно быстрее из этого кошмара. Но в тот момент, когда я снова оказался перед множеством забальзамированных трупов, волосы у меня чуть не встали дыбом: один из них отделился от застывшей группы и двинулся мне навстречу. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы узнать длинноволосого помощника Бальзамировщика — лжеблондинку — и понять, что он жив, при этом вооружен устрашающего вида топором и явно не намерен позволить мне сделать хоть шаг к выходу.

— Оставьте, Джон, — сказал мсье Леонар, снова беря меня за руку. — Мы еще не закончили нашу встречу.

Он снова подвел меня к своему творению, но не вплотную, чтобы я смог разглядеть широкую плиту из черного мрамора (наверняка ту самую, которую он заказывал в граверной мастерской возле кладбища Сен- Аматр). Теперь на ней были высечены и блестели золотом две строчки, которые служили пояснением ко всей картине:

О прошлое мое, лишь ты погребено, Но смерть моя — весна, что будет длиться вечно. Макс Жакоб[142]

Блондин по-прежнему был здесь со своим топором, загораживая мне выход в галерею, через которую мы пришли. Я сказал себе, что положение становится все более опасным. Однако я особо не паниковал. Я понял, что если мсье Леонар решил мне еще что-то показать или объяснить, то я, по крайней мере, получаю отсрочку. Итак, я сделал вид, что меня интересуют детали, и принялся задавать вопросы. Из-за чего такая разница в освещении? Для чего понадобились профессиональные атрибуты жертв?

— А, вы заметили? Это долгая история. Вначале — вы будете смеяться — я прочел «Божественную комедию» Данте с описанием девяти кругов ада, семи чистилищ и десяти небес. Но я тщетно пытался бы воспроизвести ее в точности: мне не хватило бы для этого… материала.

При этом слове я вздрогнул. «Материал» для воплощения навязчивой идеи этого одержимого: вот несчастные безымянные покойники с кладбищ Сен-Аматр или Конш, вот Жан Моравски и мой дядя, объединенные против воли! Но вы, по крайней мере, умерли своей смертью, естественной или добровольной. А что сказать о тебе, бедная Эглантина, и о вас, Прюн и Филибер, злодейски умерщвленных, против воли вырванных из жизни в расцвете лет?

Но Бальзамировщик невозмутимо продолжал, словно был хранителем обычного музея, желающим привлечь внимание обычных туристов, или художником в кругу своих коллег, демонстрирующим свою работу. Итак, отказавшись в точности воспроизводить поэтический шедевр великого флорентийца, со всеми его бесконечными уровнями и подразделениями, он, тем не менее, все же решил ввести некоторые различия, в соответствии с причинами, по которым те или иные тела были удостоены той или иной участи.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату