едва они их напишут – тут уж блеска как не бывало. А что до читателей, то нужно видеть, какие у них становятся карикатурные физиономии, когда они смеются над газетными карикатурами!
Я скоро покидаю залу, стараясь поискусней проскользнуть мимо групп и кружков, образуемых этими людьми. Осколки доносящихся до меня разговоров бередят мою рану, ради излечения которой я удалился, словно на целебные воды, в этот приморский горный уголок. Нет, нет, я не в силах выносить человеческую глупость! Все это и побудило меня отважиться – разумеется, с соблюдением приличествующей скромности – на роль посетителя, глазеющего на партии в тресильо, туте или мус. Игроки по крайней мере нашли способ общения почти без слов. И здесь стоит вспомнить высокомерную глупость, изреченную псевдопессимистом Шопенгауэром, о том, что дураки, не обладая мыслями, которыми они могли бы обмениваться, выдумали вместо мыслей обмениваться раскрашенными кусочками картона, получившими название карт. Но если ураки изобрели карты, то они уже не такие дураки, поскольку самого Шопенгауэра на это не хватило, а хватило его лишь на систему, представляющую собой колоду мыслей, именуемую пессимизмом, где наихудшей картой является страдание, словно, кроме него, нет тоски или скуки – словом, того, что убивают за игрой картежники.
IV
14 сентября
Я начинаю знакомиться с завсегдатаями казино, моими сотоварищами, ибо я тоже сделался его завсегдатаем, хоть и не столь усердным и, разумеется, не принимающим участия в игре. Забавляюсь тем, что, прохаживаясь среди игроков по зале, стараюсь вообразить себе, о чем они думают, – естественно, когда молчат, ибо когда из их уст вырываются возгласы, я не в силах уяснить, какое касательство имеют они к их мыслям. Вот почему в моем любопытствовании я предпочитаю партии в тресильо партиям в мус: игроки в мус очень много говорят. А весь этот гам: «прикупаю!», «мажу пять!», «мажу десять!», «взяла!» – может ненадолго развлечь, но в конце концов утомляет. «Взяла!» забавляет меня более всего, особенно когда один из игроков бросает его другому с видом боевого петуха.
Гораздо привлекательней, на мой взгляд, шахматы, – ты ведь знаешь, что в дни юности я отдал дань этому отшельническому пороку, которому предаются в обществе, состоящем из двух человек. Если только это можно назвать обществом. Но здесь, в казино, шахматные партии лишены атмосферы тихой сосредоточенности и одиночества вдвоем, ибо игроков сразу же окружает толпа любопытствующих, они вслух обсуждают ходы, а иные в азарте даже хватаются за фигуры, чтобы самим сделать ход. Особенный интерес вызывают партии между горным инженером и судьей в отставке, они и вправду весьма курьезны. Вчера судья, очевидно страдающий циститом, весь извертелся, и было ясно, что ему невтерпеж, но в ответ на предложение прервать игру и посетить уборную он заявил, что ни за что не пойдет туда один: пусть инженер сопровождает его, иначе за время его отлучки он может поменять позиции фигур в свою пользу; и партнеры отправились в уборную вдвоем: пока судья облегчал свой мочевой пузырь, инженер его дожидался. А зрители, воспользовавшись их отсутствием, переставили на доске все фигуры.
Однако здесь есть некий странный сеньор, уже приковавший к себе мое внимание. Я слышу – впрочем, нечасто, ибо к нему редко кто из присутствующих обращается, – как его называют (возможно, так его и зовут): дон Сандальо, и похоже, что шахматы – главная страсть его жизни. Все остальное в его существовании для меня тайна, но я и не пытаюсь ее разгадать. Мне интересней самому сочинить его историю. В казино его влекут только шахматы, он играет, не произнося ни единого слова, с одержимостью помешанного. Видно, что, кроме шахмат, для него никого и ничего не существует. Посетители казино относятся к нему то ли с вежливым почтением, то ли с вежливым равнодушием, впрочем, как я мог заметить, не лишенным оттенка сострадания. Думаю, что его считают маньяком. Однако всегда находится кто-нибудь, кто, скорее всего из жалости, предлагает ему партию в шахматы.
Зрителей при этом не бывает. Все знают, что дон Сандальо не выносит чужого любопытства, и не мешают ему. Я сам не рискую приблизиться к его столику, а ведь этот человек неотступно занимает меня. Он так обособлен в этой толпе, так погружен в себя! Вернее сказать, в игру, она для него – священнодействие, своего рода религиозный обряд. «Чем же он занят, когда не играет? – вопрошал я себя. – И чем зарабатывает себе на жизнь? Есть ли у него семья? Любит ли он кого-нибудь? Хранит ли в душе боль, разочарование или память о какой-то пережитой им трагедии?»
Когда он покидает казино и направляется домой, я какое-то время следую за ним: мне хочется посмотреть, не сделает ли он по привычке ход конем, пересекая выложенную квадратами и похожую на шахматную доску Центральную площадь? Но потом, устыдясь, я отказываюсь от своего намерения.
V
17 сентября
Я перестал бывать в казино, но меня неотступно влечет туда: образ дона Сандальо преследует меня повсюду. Он притягивает меня, как тот дуб, лесной богатырь; он тоже – очеловеченное дерево, зеленеющее и безмолвное. Он играет в шахматы, как деревья покрываются листвой.
Два дня я провел, слоняясь возле казино, едва сдерживая желание заглянуть туда; доходил до дверей, затем, повернув, спасался бегством.
Вчера я отправился в лес; выйдя на дорогу, по которой шли гуляющие – шоссе было заасфальтировано для них руками невольников, наемных рабочих, а лесные тропинки протоптаны ногами свободных (ужель и вправду свободных?) людей, – я поспешил вновь углубиться в заросли, к чему меня вынудили рекламные плакаты, изуродовавшие девственную зелень. Деревья, растущие по обочине шоссе, и те превращены в рекламные тумбы! Полагаю, что птицы должны бояться этих деревьев-реклам куда больше, чем пугал, которые крестьяне ставят на засеянном поле. Подумать только, стоит облачить какую-то палку в людские обноски, дабы грациозные создания, вольные птички Божий, оставили в покое поле, где они, ничего не посеяв, сбирают урожай.
Я углубился в лес и увидел развалины старой усадьбы. От нее не осталось ничего, кроме несколько стен, увитых плющом, как и мой старый дуб. Одна из полуразрушенных стен скрывала за собой то, что прежде было жилым помещением, и там сохранились остатки очага, камина, у которого собиралась по вечерам семья: пламя когда-то горевших в нем дров покрыло его слоем сажи, и на ней особенно ярко блестели листья расползающегося по камину плюща. Над ним порхали какие-то птицы. Похоже было, что в плюще, затянувшем собой разрушенный камин, их гнездо.
Не знаю, отчего мне вдруг вспомнился дон Сандальо, закоренелый горожанин и завсегдатай казино. И я подумал о том, что, сколь бы ни было сильно во мне желание бежать от людей, от их глупости, от их тупого прогресса, я сам продолжаю принадлежать к их роду, причем в гораздо большей степени, чем мне это представляется, и не в состоянии обходиться без них. А что, если сама их глупость втайне привлекает меня? Что, если она необходима мне для возбуждения души?
Я понял, что жажду общества дона Сандальо, что без дона Сандальо мне жизнь не в жизнь.
VI
20 сентября
И вот, наконец, вчера! Я не мог больше выдержать. Дон Сандальо появился в казино в свое обычное время, минута в минуту, как всегда очень рано, выпил, торопясь, чашку кофе и чуть не бегом поспешил к шахматному столику, где, проверив, все ли фигуры в наличии, расставил их на доске и принялся ждать партнера. Но тот не появлялся. Дон Сандальо с тоскливым выражением лица сидел уставившись в одну точку. Мне было жаль его, мне так было его жаль, что, уступив этому чувству, я подошел к его столику.