Пятнадцатая
Брат мой, полностью отдавшись делу дона Мануэля, стал верным его соратником и сотоварищем. Вдобавок их связывала общая тайна. Вместе со священником брат навещал больных, наведывался в школы и предоставил свои деньги в распоряжение святого мужа. Еще немного, и он выучился бы прислуживать дону Мануэлю во время мессы. И все глубже проникал в сокрытые тайники его души.
– Что за человек! – говорил мне брат. – Знаешь, вчера, когда мы гуляли над озером, он сказал: «Вот где величайшее мое искушение», И в ответ на мой вопросительный взгляд пояснил: «Мой покойный отец, умерший, когда ему было под девяносто, рассказывал, что всю свою жизнь прожил, терзаясь искушением самоубийства, которое донимало его с незапамятных времен, в крови было, по его словам, и всю жизнь отец ему противился. Сопротивление это и было его жизнью. Чтобы не поддаться искушению, отец доводил до крайности заботы о сохранении жизни. Ужасные сцены он мне описывал. На мой взгляд, это было нечто вроде помешательства. И я это унаследовал. Как настойчиво зовут меня эти воды, отражающие небо в своем обманчивом покое, в то время как под гладью их бурлит скрытое течение! Моя жизнь, Ласаро, нечто вроде непрерывного самоубийства или, что то же самое, единоборство с искусом самоубийства, но лишь бы жили наши, лишь бы они жили!» И затем добавил: «Из нашего озера вытекает река, здесь она образует заводь, но затем воды ее устремляются вниз, к плоскогорью, низвергаясь водопадами и бурливыми потоками по ущельям и теснинам к городу; и точно так же жизнь образует заводь у нас в деревне. Но искушение самоубийства сильнее не вблизи от устрашающих водопадов, а вблизи от заводи, отражающей звездную ночь. Знаешь, Ласаро, я помогал умереть во благе бедным крестьянам, невежественным, неграмотным, почти не выезжавшим из деревни, – и я мог угадать, а то и услышать из их собственных уст истинную причину их смерти, и у смертного их одра я мог заглянуть в черную бездну отвращения к жизни. Оно в тысячу раз страшнее голода. Так пусть же, Ласаро, наше дело и наша деревня будут нашим самоубийством, и пусть деревенским видится во сне жизнь, как озеру видится во сне небо».
– В другой раз, – рассказывал мне еще брат, – возвращаясь с прогулки, мы увидели девочку-пастушку, которая, стоя на выступе у подножия горы, пела, и голос ее был свежее озерных вод. Дон Мануэль остановил меня и, указывая на нее, сказал: «Погляди, кажется, что время остановилось, что пастушка эта была здесь всегда, всегда стояла так и пела, была, когда во мне только пробудилось сознание, пребудет, когда оно померкнет. Пастушка эта вместе со скалами, облаками, деревьями, водами – частица Природы, а не Истории». Как чувствует дон Мануэль Природу, как одухотворяет он ее! Мне не забыть, как однажды в снегопад он сказал: «Ласаро, вот величайшая тайна: падая на воды озера, снег умирает, в то время как гору он одевает белым покровом…»
Шестнадцатая
Дону Мануэлю приходилось удерживать брата, слишком рьяного и неопытного, как всякий новообращенный. И, прослышав, что брат ополчился на некоторые народные суеверия, дон Мануэль счел необходимым сказать ему:
– Оставь их в покое! Так трудно разъяснить им, где кончается истинная вера и начинается суеверие! И нам с тобой труднее, чем кому-либо. Оставь их в покое – главное, чтобы им было чем утешаться. Лучше уж им верить во все, даже во взаимоисключающие вещи, чем ни во что не верить. Все эти рассуждения, что, мол, тот, кто верит в слишком многое, в конце концов совсем утратит веру, идут от протестантов. Не будем протестовать. Протесты губят чувство довольства.
Однажды в полнолуние – тоже рассказ брата – они с доном Мануэлем возвращались в деревню берегом озера, поверхность которого рябило от горного ветра и по ряби прыгали отсветы полной луны; и дон Мануэль сказал Ласаро:
– Погляди, вода молится, сейчас она бормочет: «lanua coeli, врата небесные, молитесь за нас».
И ресницы его дрогнули, и две капли украдкой скатились с них, упав в траву, и, словно в каплях росы, в них задрожал свет полной луны.
Семнадцатая
И шло время, и мы с братом замечали, что силы дона Мануэля на исходе и что ему уже не удается до конца скрывать снедающую его неисповедимую печаль, и, судя по всему, какой-то недуг предательски точит тело его и душу. И Ласаро, отчасти чтобы развлечь его, предложил: а что, если им создать при церкви нечто вроде католического сельскохозяйственного синдиката?
– Синдикат? – переспросил печально дон Мануэль. – Синдикат? А что это такое? Я знаю один лишь синдикат – это Церковь… И ты помнишь слова: «Царствие Мое не в этом мире»? Наше царствие, Ласаро, не в этом мире…
– Значит, в другом оно?
Дон Мануэль опустил голову:
– Да нет, Ласаро, оно тоже в этом, потому что два царствия есть в этом мире. Вернее, другой мир… Ладно, я сам не знаю, что говорю. А что до разных там синдикатов, это в тебе – отголоски твоего прогрессистского периода. Нет, Ласаро, нет; дело религии не в том, чтобы разрешать в этом мире экономические и политические тяжбы, которые Бог отдал людским распрям. Какого бы образа мыслей ни держались люди, как бы они ни поступали, главное – чтобы они утешились в том, что родились на свет, чтобы жили, насколько могут, с чувством довольства и в иллюзии, что во всем этом есть какая-то цель. Не мое дело – подчинять бедных богатым либо проповедовать бедным, чтобы они подчинялись богатым. Смирение и милосердие – всем и для всех. Ведь богатому тоже нужно смириться и с богатством, и с жизнью, а бедному тоже нужно быть милосердным с богатым. Социальные вопросы? Оставь их в покое, нас они не касаются. Ну, образуется новое общество, в котором не будет ни богатых, ни бедных, в котором богатство будет распределено по справедливости и все будет принадлежать всем, – а что дальше? Тебе не кажется, что общее благоденствие лишь породит в усиленной степени отвращение к жизни? Я знаю, один из вождей социальной революции сказал, что религия – опиум для народа. Опиум, опиум… Опиум и есть. Так дадим же ему опиума, и пусть спит и видит сны. Я и сам им живу, вся эта моя отчаянная деятельность – не что иное, как дозы опиума. И все равно мне трудно уснуть хорошо и еще труднее увидеть хороший сон… Вечно это наваждение! Я тоже могу сказать вместе с божественным Учителем: «Душа Моя скорбит смертельно». Нет, Ласаро, нет; ни-каких синдикатов по нашей подсказке. Вот если сами они создадут синдикат, будет, на мой взгляд, очень хорошо, потому что им будет развлечение. Пусть играют в синдикат, если игра доставляет им удовольствие.
Восемнадцатая
Вся деревня заметила, что силы дона Мануэля идут на убыль, что он стал уставать. Даже в голосе его, в этом голосе, который сам по себе был чудом, появилась какая-то внутренняя дрожь. По любому поводу на глазах у него выступали слезы. Особенно когда он говорил народу о другом мире, о другой жизни, – временами ему даже приходилось останавливаться, и он молчал, закрыв глаза. «Да ведь он уже видит все это», – говорили деревенские. И горше всех в эти минуты плакал Бласильо-дурачок. Он и вообще теперь больше плакал, чем смеялся, и даже смех его звучал плачем.
Когда подошла последняя Страстная неделя, которую вместе с нами в нашем мире, в нашей деревне,