головами:
– Да, господа присяжные учтут это обстоятельство. И они сделают вывод, что посторонний человек мог предложить кофе, но сын должен был отказаться, а не распивать кофе у гроба матери, давшей ему жизнь.
Сторож вернулся на свое место.
Когда пришла очередь Томаса Переса, одному из судебных приставов пришлось поддерживать его под руку, чтобы он мог предстать перед судьями. Перес сказал, что он больше знаком был с моей матерью, а меня видел только один раз – в день похорон. Его спросили, что я делал в тот день, и он ответил:
– Вы же понимаете, мне и самому было очень тяжело. Так что я ничего не видел. Мне тяжело было, и я ничего не замечал. Я даже лишился чувств. Так что я не мог видеть господина Мерсо. Прокурор спросил, видел ли он по крайней мере, что я плакал. Перес ответил, что нет, не видел. Прокурор сказал в свою очередь:
– Господа присяжные учтут это обстоятельство.
Но мой адвокат рассердился. Он спросил у Переса, и, как мне показалось, чересчур повышенным тоном:
– А вы видели, что он не плакал?
Перес ответил:
– Нет.
В публике засмеялись. А мой адвокат, откинув широкие рукава своей мантии, сказал:
– Вот характер этого процесса. Все – правда, и ни в чем нет правды!
Прокурор, нахмурившись, тыкал острием карандаша в надписи на ярлыках судебных папок.
После пятиминутного перерыва, во время которого мой адвокат сказал, что все идет превосходно, заслушали показания Селеста, вызванного в качестве свидетеля защиты, то есть для моей защиты. Селест время от времени бросал на меня взгляды и теребил в руках панаму. На нем был новый костюм, тот самый, в котором он иногда, по воскресеньям, ходил со мной на бега. Но должно быть, воротничок он не смог пристегнуть – ворот рубашки был схвачен медной запонкой, отчетливо видневшейся у шеи. Его спросили, был ли я его клиентом, и он сказал:
– Не только клиентом, но и другом.
Спросили, что он думает обо мне, и он ответил, что я был человеком. А что он понимает под этим? Он ответил, что всем известно значение этого слова. Замечал ли он, что у меня замкнутый характер, но Селест признал только то, что я не любил болтать всякие пустяки. Прокурор спросил у него, аккуратно ли я платил за стол. Селест засмеялся и заявил:
– О таких мелочах и говорить не стоит.
Еще его спросили, что он думает о моем преступлении. Он положил тогда руки на барьер, и видно было, что он заранее приготовился к ответу. Он сказал:
– По-моему, это несчастье. А что такое несчастье – известно. Перед ним все беззащитны. Так вот, по- моему, это несчастье!
Он хотел продолжить свою речь, но председатель суда сказал: «Хорошо, достаточно» и поблагодарил его. Селест все стоял, как видно, он растерялся. Но, спохватившись, заявил, что хочет еще кое-что сказать. Его попросили говорить короче. И он еще раз повторил, что это было несчастье. А председатель сказал:
– Да, разумеется. Но мы здесь как раз и находимся для того, чтобы судить такого рода несчастья. Благодарим вас.
Однако Селест, исчерпав в своих показаниях все, что ему подсказывали его жизненный опыт и его добрая воля, не уходил. Он повернулся ко мне, и мне показалось, что его глаза блестят от слез, а губы дрожат. Он как будто спрашивал меня, чем еще он может мне помочь. Я ничего не сказал, не сделал никакого жеста, но впервые в жизни мне хотелось обнять мужчину. Председатель повторил, что свидетель может быть свободен. Селест отошел и сел в зале. Он оставался там до конца заседания: наклонившись вперед и упираясь локтями в колени, он держал в руках свою панаму и внимательно слушал все, что говорилось. Вошла Мари. Она надела на этот раз шляпу и по-прежнему была красива. Правда, с распущенными волосами она мне больше нравилась. С того места, где я находился, мне хорошо были видны очертания ее маленьких грудей, нижняя пухлая губка. Мари, по-видимому, очень волновалась. Ее сразу же спросили, давно ли она знакома со мной. Она указала то время, когда работала в нашей конторе. Председатель пожелал узнать, каковы ее отношения со мной. Мари сказала, что она моя подруга; на следующий вопрос ответила, что действительно должна была выйти за меня замуж. Прокурор, листавший материалы дела, подшитые в папку, вдруг спросил, когда началась наша связь. Мари указала дату. Прокурор заметил с равнодушным видом, что, по его подсчетам, это произошло на другой день после смерти моей матери. Потом с некоторой иронией сказал, что ему не хотелось бы вдаваться в подробности столь щекотливого обстоятельства и ему понятна стыдливость Мари, но (голос его стал жестким) долг требует от него подняться выше условностей. А поэтому он просит свидетельницу вкратце сообщить, как мы с ней провели тот день. Мари не хотела говорить, но прокурор настаивал, и она рассказала, как мы купались, как ходили в кино и как после сеанса пришли ко мне домой. Прокурор сказал, что на основании показаний Мари на предварительном следствии он навел справки о программах кинотеатров в вышеуказанный день. Он добавил, что Мари, вероятно, сама сообщит сейчас, какая картина шла тогда. Почти беззвучным голосом она и в самом деле сказала, что мы с ней смотрели фильм с участием Фернанделя. Когда она кончила, в зале стояла мертвая тишина. Поднялся прокурор, суровый, важный, и голосом, показавшимся мне по- настоящему взволнованным, отчеканил, указывая на меня пальцем:
– Господа присяжные заседатели, на следующий день после смерти своей матери этот человек купался в обществе женщины, вступил с нею в связь и хохотал на комическом фильме. Больше мне нечего вам сказать.
Он сел. В зале по-прежнему стояла тишина. И вдруг Мари разрыдалась и закричала, что все это не так, все по-другому, что ее принудили говорить совсем не то, что она думала, что она хорошо меня знает и что я ничего дурного не сделал. Но по знаку председателя судебный пристав вывел ее, и заседание пошло дальше. Вслед за Мари давал показания Массон, которого едва слушали. Он заявил, что я порядочный человек и «скажу больше, честный человек». Едва слушали и старика Саламано, когда он вспоминал, что я жалел его собаку, а на вопрос обо мне и о моей матери ответил, что мне больше не о чем было говорить с нею и поэтому я поместил маму в убежище для престарелых.
– Надо понять, – говорил Саламано, – понять надо.
Но по-видимому, никто не понимал. Его увели.
Затем наступила очередь Раймона, последнего в списке свидетелей. Раймон слегка кивнул мне и сразу же сказал, что я невиновен. Но председатель суда заявил, что от него требуют не оценки моих действий, а изложения фактов. Свидетель должен ждать вопросов и отвечать на них. Ему предложили уточнить, каковы были его отношения с убитым арабом. Воспользовавшись случаем, Раймон заявил, что покойный его возненавидел с тех пор, как Раймон дал пощечину его сестре. Однако председатель спросил у него, не было ли у жертвы преступления причины ненавидеть и меня. Раймон ответил, что я оказался на пляже случайно. Тогда прокурор спросил, как случилось, что письмо, послужившее началом трагедии, было написано мною. Раймон ответил, что это чистейшая случайность. Прокурор возразил, что во всей этой истории слишком уж много взваливают на случайность. Он пожелал узнать, случайно ли я не вступился за любовницу Раймона, когда тот избивал ее, случайно ли я выступил свидетелем в полицейском участке и случайно ли мои показания были даны в пользу Раймона или я это сделал из любезности. Под конец председатель спросил, на какие средства Раймон существует, и, когда тот ответил: «Я кладовщик», прокурор объявил присяжным заседателям, что, как всем известно, этот свидетель – профессиональный сутенер. А подсудимый Мерсо – его сообщник и приятель. Суд разбирает сейчас гнусную драму самого низкого пошиба, осложненную тем фактом, что виновник ее – чудовище в моральном отношении. Раймон хотел было защитить себя, а мой адвокат выразил протест, но им обоим сказали, что надо дать прокурору закончить выступление. Прокурор сказал:
– Мне осталось добавить очень немного. Подсудимый был вашим другом? – спросил он Раймона.
– Да, – ответил Раймон, – он был моим приятелем.
Тогда прокурор задал и мне тот же вопрос. Я поглядел на Раймона, и он не отвел глаз. Я ответил: