подальше от Потреро-Хилл, в Бернал-Хайтс или Глен-парк, а иногда даже совсем далеко, в Хантерс-Пойнт. Потом все утро шла к ней пешком и порой часами кружила по улицам в поисках безопасного места, где можно было бы бросить машину на сутки.
В середине августа я сидела на горке в Маккинли-сквер и увидела Гранта. Он шел по Вермонт-стрит, вверх по улице, и разглядывал современные здания с лофтами и старые викторианские дома. Один дом был в лесах, и он остановился и что-то сказал маляру. Бирюзовая краска капнула с кисти и упала на подстеленную ткань прямо рядом с ботинком Гранта. Тот наклонился и потрогал пятно мокрой краски. Он что-то крикнул маляру, и тот пожал плечами. Грант стоял в трех кварталах от вершины холма, и я не слышала его слов, но видела, что он не запыхался даже после крутого подъема.
Я продралась сквозь кусты, застегнула сумку и побежала через улицу, в лавку на углу. Вернувшись в Маккинли-сквер, я сказала хозяину лавки, что скрываюсь от домашнего насилия, и попросила спрятать меня, если брат явится на поиски. Он отказался, но шло время, я покупала еду в его лавке, где никогда никого не было, и знала, что на него можно рассчитывать.
Когда я вбежала с тяжелой сумкой, хозяин взглянул на меня, все понял и открыл дверь черного хода. Я обежала прилавок, нырнула в дверь и поднялась по лестнице на второй этаж. Упав на колени, подползла к окну маленькой квартиры, где почти не было мебели. Деревянный пол был липким и пах лимонным маслом. Стены выкрашены в ярко-желтый цвет. Грант если и посмотрит наверх, то лишь один раз.
Сидя на корточках под эркерным окном, я выглянула из-под подоконника. Грант поднялся по лестнице в парк и прошел мимо качелей на детской площадке; пустые, они раскачивались на ветру. Он вдруг обернулся, и я пригнулась, а когда снова подняла голову, он стоял там, где кончалась лужайка и толстый слой зеленого дерна встречался с диким лесным кустарником. Грант уперся ногой в кедровый ствол, а потом ступил на мягкую подстилку из прошлогодних листьев и сел на колени перед кустиком белой вербены. Затаив дыхание, я наблюдала, как он окидывает взглядом склон холма, боясь, что заметит примятый куст вереска и под ним очертания моего тела и округлившегося живота.
Но Грант у вереска даже не остановился. Он вернулся к вербене и склонил голову. И хотя издалека я не видела тонкие лепестки соцветий и не слышала его шепот, я знала, что он читает молитву.
Прислонившись лбом к стеклу, я чувствовала, что меня тянет к нему сила желания. Я скучала по его сладкому землистому запаху, его еде и прикосновениям. Когда он клал ладони мне на щеки и смотрел мне в глаза, его руки пахли землей, даже если он только что их вымыл. Но я не могла пойти к нему. Он станет обещать мне всякое, а я – повторять его слова, потому что мне хотелось верить в его мечту о нашей жизни, но со временем мы оба поймем, что мои слова пусты. Я подведу его. Это единственный возможный конец.
Закрыв глаза, я заставила себя отойти от окна. Плечи опустились, живот давил на бедра. Солнце грело спину. Умей я молиться, помолилась бы вместе с Грантом, за него, за его доброту, преданность, любовь, которой нет равных. Я молилась бы о том, чтобы он перестал искать, отпустил меня и начал новую жизнь. Может, даже о том, чтобы простил.
Но молиться я не умела, поэтому так и осталась сидеть на полу в чужой комнате и ждать, пока Грант устанет, забудет обо мне и пойдет домой.
– Шесть месяцев, – проговорила Элизабет.
Я смотрела, как Мередит выруливает на дорогу. Два месяца она еженедельно приезжала и наконец назначила новую дату судебного разбирательства: через шесть месяцев.
Элизабет положила на бутерброд второй кусок бекона и поставила передо мной тарелку. Я взяла его, откусила и кивнула. Элизабет не отказали в опеке, как я думала, но со дня несостоявшегося удочерения она изменилась, стала нервной и постоянно извинялась.
– Время быстро пройдет, – успокоила меня она. – Урожай, потом праздники – не заметишь.
Я снова кивнула и проглотила непрожеванный кусок, утирая глаза, отказываясь плакать. За время, прошедшее с того дня, что мы не явились в суд, я взялась беспрестанно проигрывать в голове эпизоды из прошлого года и думать, что же я сделала не так. Список получился длинный: срезала шипы у кактуса; ударила по голове водителя автобуса; не раз признавалась Элизабет, что ее ненавижу. Но мне казалось, что она простила мои гневные срывы. Поняла, почему я так себя веду. И я пришла к выводу, что ее внезапные сомнения вызваны тем, что в последнее время я липла к ней, как прилипала, и часто плакала. Чувствуя, как глаза снова наполняются слезами, я зажмурилась и закрыла лицо руками.
– Прости меня, пожалуйста, – тихо проговорила Элизабет. Я слышала от нее эти слова уже сто раз за прошедшие несколько недель, и у меня не было причин ей не верить. Она действительно раскаивалась. Во что я не верила совсем, так это в то, что она по-прежнему хочет быть моей матерью. Я знала, что жалость отличается от любви, а судя по подслушанным обрывкам разговора в гостиной, Мередит ясно дала ей понять: у меня не было никого, кроме нее. И я решила, что Элизабет не отказалась от опеки лишь потому, что чувствовала себя обязанной. Доев бутерброд, я начисто вытерла руки о джинсы.
– Доела? – спросила Элизабет. – Подожди меня у трактора. Вымою посуду и приду.
Я вышла на улицу и прислонилась к огромной шине, окидывая взглядом виноградник. Год сулил быть хорошим; мы с Элизабет проредили и удобрили виноград ровно настолько, насколько нужно, и оставшиеся ягоды были крупными и начали набирать сахар. Всю осень мы с Элизабет бок о бок работали на винограднике. Еще я писала сочинения из трех параграфов про времена года, типы почв и виноградарство, учила наизусть ботаническую энциклопедию и виды растений. По вечерам, как и год назад, вместе с Элизабет отправлялась пробовать виноград.
Я посмотрела на часы. Нам предстоял долгий вечер, и мне не терпелось начать дегустацию. Но Элизабет все не шла, и через пять минут и через десять ее по-прежнему не было. Я решила вернуться в дом. Выпью молока, подожду, пока она закончит уборку.
Взобравшись на крыльцо, я услышала ее голос; в нем были и гнев, и мольба. Она говорила по телефону. Я сразу поняла, зачем Элизабет отправила меня ждать у трактора, – и так же внезапно пришло осознание, что я ни капли не виновата в том, что мы тогда не пошли в суд. Во всем виновата Кэтрин. Если бы она увиделась с нами, если бы ответила словами или цветами, не бросила бы Элизабет одну, все было бы иначе. Элизабет встала бы с постели, завязала бы ленты на моем платье, и мы все вместе поехали бы в суд – мы с ней и Грант с Кэтрин. Чувствуя, как во мне закипает злость, я ворвалась на кухню.
– Ненавижу эту дуру! Ненавижу! – закричала я.
Элизабет подняла голову и закрыла рукой трубку. Но я бросилась и вырвала у нее телефон.
– Ты мне жизнь разрушила, сука! – крикнула я и швырнула трубку.
Звонок прервался, но трубка отскочила, ударилась о деревянный пол и повисла в дюйме от него на проводе. Закрыв лицо руками, Элизабет облокотилась о стол. Я ждала, когда она заговорит, но она долго молчала.
– Виктория, я знаю, что ты злишься, – наконец сказала она. – Имеешь право. Но не надо злиться на Кэтрин. Это я все испортила. Можешь винить во всем меня. Ведь я твоя мать, а матери для этого и нужны, верно? – Уголки ее губ слегка поползли вверх – усталая, горькая улыбка, – и она взглянула мне в глаза.
Сжав кулаки, я раскачивалась на пятках, сражаясь с желанием на нее броситься. Но даже в припадке ярости я четко осознавала, что больше всего на свете хочу остаться с Элизабет.
– Нет, – отвечала я, когда немного успокоилась и смогла говорить. – Ты мне не мать. Могла бы стать ею, но Кэтрин все разрушила.
Я побежала наверх и вдруг застыла, увидев в окне движение. К дому ехал фургон. За рулем сидел Грант. Раздался визг тормозов, камушки разлетелись во все стороны, и он остановился у дома.
Я бросилась наверх, и в ту же минуту на крыльце послышались шаги Гранта. Наверху я прислонилась к стене, спряталась. Грант не постучался и не стал ждать, пока Элизабет откроет.
– Вы должны прекратить, – сказал он; дыхание его было сбивчивым.
Элизабет подошла к двери. Я представила, как они стоят напротив и смотрят друг на друга через москитную сетку.
– Нет, – сказала она. – Не прекращу, и рано или поздно она поймет, что я прощаю ее. Она должна.
– Нет. Вы не знаете, какая она стала.
– Что это значит?
– Вы ее теперь не знаете.
– Не понимаю, – прошептала Элизабет; ее было почти не слышно из-за беспрестанного стука. Грант