Я села, любуясь этим произведением искусства. Линии были решительны и точны; тени прорисованы глубоко, в сложных подробностях. Цветок занимал весь лист и был так прекрасен, что у меня потемнело в глазах. Я закусила губу.
Вернулся Грант и стал следить за выражением моего лица, пока я разглядывала рисунок.
– А значение? – спросил он.
– Образованность, – ответила я.
Он покачал головой:
– Преходящая природа вещей. Красота и недолговечность жизни.
И на этот раз я не стала спорить. Он был прав.
Грант взял молоток и отодрал приколоченную к раме доску. Сквозь разбитое окно в комнату хлынул свет, как луч прожектора. Грант положил рисунок в прямоугольник света и сел на край стола.
– Снимай, – сказал он, дотронувшись до камеры и до моей груди под ней.
Под его пристальным взглядом я достала камеру из футляра и склонилась над рисунком. Я сфотографировала его со всех углов: стоя на полу, на стуле, у окна, загородив собой резкий свет. Я настраивала выдержку и резкость. Грант не отрывал глаз от моих пальцев, лица, стоп, когда я взгромоздилась на стол и села на корточки. Я отсняла всю пленку и зарядила вторую, а потом и третью, и все это время Грант не переставал разглядывать меня. От этого взгляда у меня кожа натягивалась, точно все мое тело тянулось к нему без позволения мозга.
Закончив, я положила рисунок на место. Завтра отдам проявить пленку, и справочник будет готов. Я навела объектив на Гранта, который сидел на столе неподвижно, и изучила его в видоискатель. Солнце освещало его профиль. Я сделала несколько кругов вокруг стола, снимая его в тени и при полном свете. Камера щелкала вокруг него, от макушки головы по линии роста волос к воротнику рубашки. Я закатала ему рукава и сфотографировала его руки, жесткую выступающую мышцу на запястье, большие пальцы и землю под ногтями. Сняв с него ботинки, сфотографировала стопы. Когда пленка кончилась, я сняла фотоаппарат.
Потом расстегнула блузку и сняла ее тоже.
Мурашки исчезли у меня, но появились у Гранта. Я залезла на стол.
Грант сел на пятки и повернулся ко мне лицом. Опустив руки мне на живот, он замер. Я глубоко дышала животом, и его вытянутые пальцы поднимались и опускались. Мои же вцепились в край стола и побелели.
Он скользнул руками мне за спину и аккуратно расстегнул лифчик, сначала один крючок, потом другой. Отклеив мои пальцы от края стола, он спустил с моего плеча одну бретельку, а потом другую. Я снова потянулась к краю стола и схватилась за него, как утопающий, который пытается удержать равновесие в раскачивающейся лодке.
– Ты уверена? – спросил Грант.
Я кивнула.
Он уложил меня на стол; голова уперлась в твердое дерево, и он подложил под нее ладонь. Сняв с меня оставшуюся одежду, разделся сам. Лег рядом и стал целовать мое лицо. Я повернула голову к окну, боясь, что его нагота меня отпугнет. Прежде я видела голой лишь мамашу Марту, и ее мокрая обвислая плоть потом месяцами стояла у меня перед глазами.
Пальцы Гранта умело изучали мое тело. Он был со мной осторожен, словно я была хрупким деревцем, а я пыталась сосредоточиться на его касаниях, на том, как кожа под его пальцами становилась теплее, как сплетались наши тела. Он хотел меня, и я знала, что он ждал этого момента давно. Но прямо под окном был розарий, и, хотя мое тело отвечало ему, мысли в это время находились там, в тридцати футах, среди цветов. Грант лег на меня. Розы были в цвету, тяжелые бутоны распускались. Я принялась считать кусты и распределять их по категориям, начав с красных и двигаясь дальше по рядам: шестнадцать, от светло- красных до темно-алых. Губы Гранта, влажные и раскрытые, оказались у моего уха. Розовых роз я насчитала двадцать две, если не относить розово-оранжевые в отдельную категорию. Грант убыстрил темп, наслаждение оказалось сильнее осторожности, и я от боли зажмурилась. Под закрытыми веками замаячили белые розы, число которых мне было пока неизвестно. Я затаила дыхание и не дышала, пока Грант не скатился с меня и не лег рядом.
Я повернулась к окну, и Грант прижался ко мне со спины. Позвоночником я чувствовала биение его сердца. Я сосчитала белые розы, яркие в свете закатного солнца; их было тридцать семь, больше, чем любого другого цвета.
Я сделала глубокий вдох, и легкие наполнились разочарованием.
Три дня мы оставляли Кэтрин отчаянные послания: заостренные листья алоэ – печаль, – приклеенные скотчем к окну ее кухни, как живая изгородь; кроваво-красные анютины глазки – думай обо мне – в стеклянной баночке на крыльце; веточки кипариса – траур, – вплетенные в металлические прутья кованых ворот.
Но Кэтрин не подавала виду, что вообще получала их, и ничего не присылала взамен.
Моя одежда перекочевала к Гранту в багажник машины. Вслед за ней переехала обувь, коричневое одеяло и, наконец, голубая коробка. Больше у меня ничего не было. Я по-прежнему вносила арендную плату за комнату первого числа каждого месяца и периодически приходила вздремнуть посреди дня на белом меховом ковре после работы, но по мере того, как лето близилось к середине, наведывалась в голубую комнату все реже.
Работа над цветочным справочником была закончена. Снимок рисунка Кэтрин завершил мою коллекцию, и цветочный словарь Элизабет вместе с энциклопедией цветов отправился влачить пыльное существование на верхнюю полку книжного шкафа. Голубая и оранжевая коробки стояли на средней полке; в коробке Гранта цветы располагались по названиям, в моей – по значениям. Два-три раза в неделю мы с Грантом украшали стол цветами или оставляли на подушке стебелек со смыслом, но в коробки почти не заглядывали. Мы оба хранили в памяти все карточки до единой и больше не спорили из-за значений, как в первые встречи.
Мы вообще не спорили. Моя жизнь с Грантом была тихой и мирной, и могла бы даже быть приятной, если бы не затмевающее все остальное ощущение, что все это скоро кончится. Ритм нашей совместной жизни напоминал мне те несколько месяцев перед процедурой удочерения, когда мы с Элизабет старались не ссориться, а просто радоваться друг другу. То лето с Элизабет выдалось жарким, и наше лето с Грантом тоже. В водонапорной башне из-за плохой вентиляции воздух стал похож на жидкость, и по вечерам мы с Грантом растягивались на полу на разных этажах, чтобы хоть немного подышать. Влажность была как тяжесть невысказанного между нами, и не раз я шла к нему с намерением признаться, что все это было великой ошибкой.
Но не могла. Грант любил меня. Его любовь была молчаливой, но неустанной, и каждый раз, когда он признавался мне в этом, голова кружилась от удовольствия и чувства вины. Я не заслуживала его любви. Если бы он узнал правду, то возненавидел бы меня. В этом я была уверена, как ни в чем другом. Хуже всего, что я привязалась к нему. Мы с каждым днем становились все ближе друг другу, целовались при встрече и расставании и даже спали рядом. Он гладил мои волосы, щеки и грудь за обеденным столом и на всех трех этажах водонапорной башни. Мы часто занимались любовью, и я даже научилась получать от этого удовольствие. Но шли месяцы, мы лежали рядом обнаженные, я видела на его лице выражение нескрываемого счастья – и знала, даже не глядя в зеркало, что мое лицо выражает совсем другое. Моя истинная, недостойная сущность была далека от его крепких объятий и скрыта от его восхищенного взгляда. Мои чувства к Гранту тоже были скрыты глубоко, и в голове у меня возник образ сферы, твердой и блестящей, которой окружено мое сердце, как ядро лесного ореха скорлупой, и пробиться внутрь невозможно.
За внешней близостью Грант, казалось, не замечал моего отчуждения. А если временами мое сердце и казалось ему недостижимым, мне он никогда ничего не говорил. Мы встречались и расставались согласно предсказуемому распорядку. По будням наши пути пересекались по вечерам примерно на час. По субботам почти весь день мы проводили вместе, утром один из нас отвозил другого на работу, а после мы ехали куда-нибудь обедать или шли в лес или смотреть на воздушных змеев у пристани. Воскресенья проводили отдельно. Я не ездила с ним на фермерский рынок и к его возвращению всегда уходила – обедать в ресторане у залива или гулять по мосту в одиночестве.