С этой точки зрения страна слишком упрощается и представляется какой-то легкой. Так удобно и так скоро проносятся мимо все эти впадины и горы, деревни, местечки, мосты, подъемы, проселки, переправы… И начинает казаться, по обратной ассоциации, что и в этих деревнях, поселках, на этих переправах и пыльных дорогах так же легко, и так же удобно, и так же гладко идет их жизнь…
Но стоит сойти с поезда или с парохода — и точка зрения сразу меняется: поезд свистнул и умчался, и исчез из виду, пока вы прошли несколько десятков сажень; пароход завернул за отдаленную гору на повороте реки, пока вы успели взобраться на глинистый откос по крутой тропинке, — а вы остались и чувствуете, что кругом вас начинается что-то другое… Жжет солнце, слепит пыль, жужжат овода и мухи, томит жажда, каждый шаг стоит усилия, так бесконечны поля, так трудны дороги, так озабочены люди, так далека вся жизнь от быстрого движения поезда… И так тяжела, кажется, эта жизнь бесконечной страны. И столько в ней порой захватывающего и интересного.
Все эти мысли мелькали в моей голове, когда, сойдя с парохода на одной из волжских пристаней, я плелся пешком по горному берегу Волги, то подымаясь на холмы, то спускаясь на плотный песок волжских отмелей… По реке тихо проплывали плоты и барки, порой пробегал пароход, маленькие фигурки виднелись на его палубе, и мне казалось так странно, что еще недавно я сам мчался так же быстро, не замечая, может быть, такого же пешехода с палкой и котомкой, который так же смотрел на пароход с берегового холма и казался маленьким ничтожным муравьем, одним из тысячи безличностей, мелькающих перед глазами в течение одного часа.
Солнце только начало склоняться, когда, усталый и голодный, я входил в приволжское село Р… Река, залитая солнечными лучами, сверкала и казалась расплавленным металлом. Смотреть на нее было трудно, огромная беляна, попавшая в полосу света, теряла свои очертания, как будто в самом деле начиная гореть и расплавляться. На берегу, выстроившись прямым порядком, стояли дома с тесовыми крышами и как-то тупо глазели своими окнами на реку. День был будний, но на завалинках сидели женщины, разодетые пестро, и лущили семечки. Молодые девушки были нарумянены грубо и густо… Эти ряды женщин казались такими же скучными, как и ряды домов, как и вся летняя жизнь торговых приволжских сел. Землей они не занимаются и сдают ее в аренду жителям деревень, более отдаленных от реки. Все мужчины ходят матросами, водоливами, приказчиками, кочегарами на судах, а женщинам остается легкая работа около домов и в огородах. Каждый раз, когда мимо бежит знакомый пароход, они выходят на крутые откосы и машут платочками. Это значит, что они встречают отца, мужа или милого. Но фигуры на рубке видны плохо, и только иной раз гулкий рев свистка отвечает с реки на приветствие. Когда же пароход или караван барок остановится у пристани, женщины надевают свои праздничные платья и садятся на скамеечках. А кавалеры в пиджаках, в суконных картузах, в сапогах бураками и при часах ходят по улицам, подходя то к одной, то к другой группе — и все это чинно, безжизненно, вяло и скучно.
Так было и в этот день, когда, спустившись с горы, я проходил по селу… В одном только месте казалось шумнее: в середине берегового «порядка» виднелся большой двухэтажный дом из барочного леса, с тесовой крышей и балкончиками, довольно нелепо присаженными в разных местах, на столбах и на сваях. С главного балкона глядела на реку широкая вывеска, на которой сусальным золотом по измятой жести была выведена надпись: «Свидание друзей».
У берега стоял длинный караван барок и два буксира, поэтому трактир работал хорошо, на балконах виднелись фигуры с потными и красными лицами, солнце отсвечивало в стеклянной посуде разного вида, а изнутри несся шум, беспорядочный и нелепый…
За селом на берегу виднелся широкий ложок, на котором лежали штабели леса, а за этой лесной пристанью, опять под горой лепилась соседняя деревушка, поменьше. Там шумели ряды столетних осокорей, и я знал, что в их тени приютилась харчевня Степана Корнеева, у которого я мог отдохнуть и напиться чаю. Поэтому, миновав суетливый трактир и ряды домов, пройдя по бичевнику, заваленному лесом, я стал приближаться к осокорям, гостеприимно шумевшим мне навстречу… Подымался легкий ветер. Из-за горы тихо, будто крадучись, осторожно выдвигалась темная туча.
Оказалось однако, что харчевня Степана Корнеева, стоявшая под яром и спереди поднятая на высоких сваях от весенних разливов, — заперта на замок. Девчонка, качавшая под навесом люльку с плачущим ребенком, на мой вопрос о хозяине указала рукой на реку.
— Эвона, надо быть…
Я посмотрел в этом направлении и увидел, на сверкающей воде, ряд темных расплывавшихся на зыби пятнышек, — это рыбаки-любители, забросив с лодки камень вместо якоря, удили рыбу. Степан Корнеев был страстный рыбак и начетчик, отчего мало выигрывала его харчевня… Как бы то ни было, приятная перспектива отдыха и беседы с умным мужиком исчезла…
Я остановился в нерешимости…
Мой приход и разговор с девчонкой привлек внимание двух субъектов, устроившихся за стеной харчевни, между сваями на зеленой траве. Одного из них я видел только ноги, босые, с жилистыми ступнями, в коротких штанах из летней пестрой материи. Другой, кудрявый молодой человек, в ситцевой рубахе и широких коломянковых портах, вышел из-за угла и, придерживаясь за сваю, покачивался на ногах и смотрел на меня совершенно мутными, бессмысленными глазами. Казалось, рассмотреть мою фигуру ему стоило таких же усилий, как и удержаться в вертикальном положении. Наконец, повидимому, ему удалось притти к определенному заключению, и он сказал заплетающимся языком, с выражением крайнего изумления:
— Странник!
Он опять качнулся, опять долго разыскивал меня глазами, как будто это были у него телескопы, плохо приспособленные к расстоянию, и, убедившись, что я стою все на том же месте, сказал:
— П-при… чисах…
— Ну его к чорту! — сказал из-за стены невидимый голос. — Небось, и баба опять…
Субъект опять нашел меня мутными глазами и сказал:
— А бабы нету…
— Ну, все одно! Брось… Ну его, говорю, к чорту, выпьем.
За углом послышалось бульканье; этот звук расшевелил моего незнакомца. Он качнулся на волю судьбы, его кинуло ко мне; толкнувшись в меня довольно грузно, он с остатками пьяной деликатности сказал:
— Низвините… Здрастти… Значит на прошлой неделе… такой же вот странник шел, к Вонифатию… И баба с ним… Я так полагаю… гля осуждения.
— То есть как это для осуждения? — спросил я. — Не понимаю.
Пьяный посмотрел на меня таким мутным взглядом, что у меня исчезла всякая надежда получить какой-нибудь ответ. Но тут вмешался голос из-за угла.
— Чего тут понимать, голова с мозгом! Значит, дабы всякой человек мог его осудить: дескать, вот богомолец. С молодкой идет богу молиться… А ему, значит, то и надо… Гля бога осуждение принять… Понял?
— Теперь понял, — ответил я.
— А не понял, то прочти житие… [23] во Христе Юродивого. А только, я полагаю, не те времена… Шарлатан какой-нибудь. Ноне, скажем, и все шарлатаны по богомольям таскаются…
И, произнеся этот решительный приговор, голос прибавил:
— На вот… выпей…
Из-за угла появилась рука с светлой посудиной, до половины наполненной водкой. Человек, которого называли Миней, с внезапной вспышкой живости схватил бутылку и, закинув голову, приложил горлышко к губам. Так он простоял с полминуты, не отрываясь от бутылки, содержимое которой быстро исчезало. Потом он покачнулся и опять схватился за сваю.
— Миня! — позвал опять голос из-за угла.
Миня попытался последовать на зов, но ноги отказывали ему в повиновении, и остатки сознания, видимо, терялись. Наконец, отпустив сваю, он закатился полукругом и растянулся около стенки. Голова его, кажется, порядочно стукнулась о завалинку. Он пробормотал что-то и остался лежать с глазами, открытыми навстречу дальнейшим событиям, течение которых уже явно не зависело от воли бедного Мини.