комната, напоминающая арену, где я завершал свои обороты, ступая ногой прямо по нераспознаваемым останкам своей семьи, то по чьему-то лицу, то по животу, как придется, погружая в них наконечники костылей, уходя и возвращаясь. Сказать, что это доставляло мне удовольствие, было бы преувеличением, ибо я испытывал скорее раздражение из-за того, что приходится барахтаться в такой грязи именно тогда, когда для завершения пути необходима твердая и ровная опора. Мне приятно думать, даже если это и неправда, что последние дни своего долгого пути я провел на внутренностях мамочки и оттуда же отправился в следующее путешествие. Впрочем, мне все равно, грудь Изольды послужила бы не хуже, или папины половые органы, или сердце одного из моих ублюдков. Но так ли это? Не должен ли я сам, испытывая приступ внезапной независимости, доесть остатки роковой солонины? Сколько раз я падал на протяжении этого заключительного этапа, когда снаружи бушевала гроза? Довольно этого бреда. Я никогда нигде не был, только здесь, никто никогда меня отсюда не извлекал. Хватит вести себя словно ребенок, который, вдоволь наслушавшись сказок о том, как его нашли под капустным листом, вспоминает, наконец, точное место в огороде и жизнь, которую он там вел, прежде чем попал в лоно семьи. Не будет больше тел и траекторий, не будет неба и земли, я не знаю, что все это такое. Мне говорили, мне объясняли, мне описывали, что это такое, как все это выглядит, что все это означает, одно, и другое, и третье, тысячу раз, по тысяче поводов, до тех пор пока у меня на лице не появилось понимающее выражение. Кто бы подумал, услышав меня, что я никогда ничего не слышал и не видел, кроме их голосов? А сколько мне говорили о человеке, задолго до того, как начали пытаться уподоблять ему! Все, о чем я говорю, все, чем я говорю, все идет от них. Мне-то все равно, но это бессмысленно, этому нет конца. Сейчас я должен говорить о себе, даже если мне придется употребить для этого их язык, это будет начало, шаг к молчанию и конец безумию, безумию говорить по обязанности и не быть способным сказать ничего, не считая того, что меня не касается, того, что не важно, того, чему я не верю, того, чем меня до конца напичкали, чтобы не дать сказать, кто я и где я, чтобы не позволить сделать то, что я должен сделать единственным образом, который может положить конец этому, не дать сделать то, что я должен сделать. Как они, должно быть, ненавидят меня! До хорошенького состояния меня довели, а я все еще не их, не совсем их, еще не совсем. Свидетельствовать в их пользу, до самой своей смерти, как будто в этом балагане как-то можно умереть, вот до чего они поклялись довести меня. Открывать рот только затем, чтобы возвещать о них и о нашем братстве, вот до чего, они воображают, довели меня. Этот дешевый трюк заключается в том, чтобы забить мне глотку определенными словами в расчете на то, что, произнесенные, они немедленно выдадут во мне представителя их выводка. Но я разоблачу их тарабарщину. Во всяком случае, ни слова из нее я не понял, ни единого слова из рассказов, подобных отрыгнутым комкам полупережеванной пищи. Они не учли мою неспособность усваивать, мою гениальную способность забывать. Милое непонимание, благодаря тебе я останусь, в конце концов, самим собой. Ничего не останется от всей той лжи, которой меня пичкали, и я стану наконец самим собой. Так умирающий голодной смертью испускает в блаженстве комы газы, не имеющие запаха. Но кто, они? Нужно ли это выяснять? Тем более, моими скудными средствами? Нет, конечно, что вовсе не является основанием не выяснять. На их собственной территории, их собственными руками, я разбросаю их вместе с их уродливыми марионетками. Возможно, при этом я отыщу следы самого себя. Значит, решено. Странно только, что вот уже некоторое время они мне не надоедают, да, понятие времени им тоже удалось мне навязать. Какой же вывод, используя их методы, должен я сделать? Махуд безмолвствует, то есть голос его звучит, но не возобновляется. Неужели они считают, что их вздор настолько прочно засел во мне, что мне никогда не высвободиться и что любое мое движение оживит их гипсовую отливку, и ничего больше? Но под гипсом, неподвижный, я все еще живу и говорю себе, не для кого-то, только для себя. Они нагрузили меня своими побрякушками и, швыряя камни, прогнали на карнавал. А я прикинусь мертвым, им будет меня не оживить, и моя уродливая короста сойдет с меня. Все дело — в голосах, никакая другая метафора здесь не годится. Они наполнили меня своими голосами, словно воздушный шар, и даже спуская, я слышу только их. Кого их? И почему с некоторых пор от них ничего не доносится? Может быть, они покинули меня, сказав: Прекрасно, больше здесь делать нечего, оставим его как он есть, он не опасен. Всего лишь тихий шепот несогласного человека, что их человеколюбие душит, слабый вздох приговоренного к жизни, гниющего в темнице, вздернутого на дыбе, вздох, что приходится праздновать изгнание, берегитесь. Нет, бояться им нечего, я замурован в их криках, никто не узнает, кто я такой, никто не услышит, как я скажу это, я этого не скажу, мне этого не сказать, я говорю на их языке, другого у меня нет, нет, возможно, я скажу это, даже на их языке, для самого себя, чтобы не зря прожить и, таким образом, замолчать, если это дарует право на молчание, что вряд ли, молчание даруют они, они решают, гнусная шайка, между собой, неважно, к черту молчание, я скажу, кто я такой, чтобы не напрасно не родиться, использую их словечки, и потом что угодно, не важно что, все, что они захотят, добровольно, пока не кончится время, по крайней мере, охотно. Сначала я скажу о том, что не я, именно так они учили меня, затем о том, что я, уже начал, осталось только довести до того места, где я позволил себя усмирить. Я, не стоит и упоминать, не Мэрфи, не Уотт, не Мерсье, не — нет, мне не заставить себя перечислить их, не те другие, чьих имен я не помню, те, кто говорили мне, что я — это они, и кем я, должно быть, старался стать, по принуждению, или из-за страха, или чтобы избежать их признания, у меня с ними ничего общего. Я никогда не желал, не стремился, не страдал и никогда не знал, что значит иметь — вещи, врагов, чувства. Но об этом достаточно. Бесполезно отрицать, незачем ворошить старое, так хорошо мне известное, рассказать о нем легко, в конце концов, это приведет к тому, что я еще раз скажу именно так, как хотят они, то есть скажу о них, пусть даже с отвращением и недоверием. Возможно, они существуют так же, как и я, по их определению, может быть, не знаю, меня это не интересует. Если бы они научили меня желать, я пожелал бы, чтобы так и было. От них можно избавиться, только назвав их, вместе с их хитростями, надо бы не забыть. Можно также рассказать еще одну историю Махуда и больше к этому не возвращаться, чтобы меня поняли так же, как дали понять мне, а именно, что история обо мне. Хорошая мысль. Чтобы усилить свое отвращение, я ее изложу. После чего, освободившись, буду разбираться с самим собой, начиная с того момента, где мне пришлось прерваться, по принуждению, или из-за страха, или по неведению. Эта история будет последней. Постараюсь сделать вид, что рассказываю ее охотно, а не то они пожелают напомнить мне, как я вел себя раньше, на острове, среди соотечественников, современников, единоверцев, товарищей по несчастью. После чего, освободившись, буду думать, как представлять себя дальше. Никто ничего не заметит. Но кто эти маньяки, накинувшиеся на меня, чтобы творить то, что они считают моим благом, попытаемся сперва пролить свет на этот вопрос. По правде говоря, нет, сначала история. Остров, я на острове, я никогда не покидал острова, клянусь. У меня создалось впечатление, что жизнь я провел в движении по спирали вокруг Земли. Неверно, свои бесконечные витки я совершаю на острове. Остров — единственная земля, которую я знаю. Ее я тоже не знаю, ни разу не было сил осмотреть ее. Когда я добираюсь до побережья, то поворачиваю обратно, в глубь острова. И траектория, по которой я двигаюсь, не спиралевидная, в этом я тоже ошибся, а скорее ряд петель неправильной формы, то коротких и остроконечных, словно в вальсе, то параболического размаха, охватывающего чуть ли не все болота, а то нечто среднее между ними, совершенно непредсказуемое по направлению, иными словами, определяемое тревогами момента. Но в описываемый мной период активная жизнь прекратилась, я не двигаюсь и никогда больше не двинусь, если никто, конечно, не вмешается, ибо от того великого путешественника, каким я был, передвигаясь последнее время преимущественно на четвереньках, ползком на животе и, наконец, катаясь по земле, осталось одно туловище (в жалком виде), увенчанное головой, с которой мы уже знакомы, это та моя часть, описание которой я лучше всего усвоил и запомнил. Воткнутый, словно пучок цветов, в высокий кувшин, горлышко которого находится на уровне моего рта, на обочине тихой улицы, рядом с бойней, я отдыхаю, наконец. Когда я поворачиваю, не скажу голову, глаза, способные еще вращаться как угодно, я вижу статую поборника конины, бюст. Его каменные глаза без зрачков устремлены на меня. Таким образом, получается четыре глаза, считая глаза создателя, вездесущего, не подумайте, что я льщу себе мыслью о своей привилегированности. Хотя я и не совсем в порядке, полиция меня терпит. Они знают, что я нем и, следовательно, не в состоянии воспользоваться своим положением, чтобы возмущать население против правительства посредством зажигательных речей, в час пик, или подрывных призывов, шепотом, на закате дня, для запоздалых пьяных прохожих. А поскольку я потерял почти все члены, за исключением бывшего мужского, им также понятно, что я не способен просить жестами милостыню, за что полагалась бы тюрьма. Я вообще никого не беспокою, если не считать, возможно, тех сверхчувствительных особ, для которых любая мелочь — повод для жалоб и возмущения. Но и в этом случае риск ничтожен, поскольку такие люди избегают боен, где их может стошнить при виде свежеоткормленного скота, прямо с пастбищ следующего к
Вы читаете Безымянный