обуглившимся, обреченным, они знают, рассыпаться прахом, но что-то затянулось, становится поздно, глаза слипаются, а вставать им завтра рано. Итак, это я говорю, только я, ибо не говорить не могу. Нет, я безмолвствую. Кстати, о разговоре, а что если я замолкну? Что произойдет тогда со мной? Хуже, чем то, что происходит? Тьфу, снова вопросы! Это типично. Вопросов я не знаю, а они продолжают извергаться изо рта. Кажется, я догадываюсь, в чем дело. Все делается для того, чтобы помешать мне окончить речь, пустую речь, не приносящую мне лавров, ни на звук не приближающую к молчанию. Но я настороже, на вопросы я больше не буду отвечать и даже не буду делать вид, что отвечаю. Возможно, мне придется для того, чтобы не иссякнуть, придумать еще одну историю, все же придумать, о головах, туловищах, руках, ногах и всем прочем, выпущенном на волю, в неизменный круговорот несовершенных теней и сомнительного света. Но я надеюсь и верю, что не придется, хотя в случае необходимости всегда это сделаю. Ибо, отпуская шутки, со мной это случается, или с тем, кто выдает себя за меня, я не был невнимателен. И мне показалось, что я слышу шепот, открывающий еще один, менее неприятный способ покончить с моими бедами, и даже сумел понять его, не прекращая ни на мгновение извергать свои «он сказал», «он сказал себе», «он спросил», «он ответил», многообещающие формулировки, и обещал себе ими воспользоваться, непременно, при первой же возможности, то есть как только мне удастся покончить с моими придурками. Но все выветрилось из моей головы, ибо трудно говорить, даже ерунду, и одновременно сосредоточивать внимание на чем-то другом, действительно интересном, как судорожно подтверждает тихий шепот, словно извиняющийся за то, что он еще не затих. Кажется, я услышал то, что мне следует делать и говорить, чтобы ничего больше не делать и не говорить, но я едва это расслышал, из-за шума, который вынужден был производить, повинуясь непонятному требованию непостижимого проклятия. И все же отдельные слова произвели на меня немалое впечатление, и я дал клятву, продолжая скулить, никогда не забывать их и, более того, добиться, чтобы они породили другие и, в конце концов, полились неудержимым потоком, изгоняя из моего мерзкого рта все прочие высказывания, кроме моих собственных, наконец-то истинных и последних. Но все забыто, я ничего не добился, если только то, чего добиваюсь сейчас, не является чем-то, и ничто не могло принести мне большего удовлетворения. Ибо, если в такой момент до меня донеслась такая музыка, если я ее услышал, путаясь в нудных хрониках умирающих, вздрагивая, дергаясь, корчась и падая в недолгие обмороки, то с неизмеримо большим основанием я имею право не слышать ее сейчас, когда, по всей видимости, обременен одним собой. Но я снова произвожу мысль. И я вижу, как опускаюсь, пусть не до последней крайности, но все же до выдумки. Не лучше ли просто повторять, скажем, «ба-ба-ба», ожидая, пока выяснится истинная функция этого почтенного органа? Довольно вопросов, довольно рассуждений, я повторяю годы спустя, в том смысле, что я, полагаю, молчал все эти годы, могу замолчать на годы. И опять этот шепот. Все довольно непонятно. Я говорю «годы», хотя годов здесь нет. Разве важно, сколько? Годы — одна из идей Базиля. Долго ли, коротко ли — одно и то же. Я молчал, и это самое главное, если это главное, я забыл, считается ли это главным. И сейчас мне тоже не вспомнить. Молчание, но какое молчание! Прекрасно, конечно, молчать, но необходимо отдавать себе отчет, как именно молчишь. Я слушал. А мог бы и говорить, с тем же успехом. Какая свобода! Я из последних сил напрягал слух, пытаясь расслышать свой голос, очень тихий, очень далекий, похожий на гул моря, далекого безмятежно стихающего моря — нет, ничего подобного, никакого берега, а тем более побережья, довольно одного моря, хватит с меня гальки, хватит земли, да и моря тоже. Решительно, Базиль приобретает все большее значение, впредь буду называть его Махуд, так мне больше нравится, странный я. Это он рассказывал мне обо мне, жил вместо меня, исходил из меня, возвращался ко мне, входил в меня, заваливал мою голову всякой всячиной. Не знаю, как это ему удавалось. Мне нравилось не знать, но Махуд говорил, что я не прав. Он тоже не знал, но это его беспокоило. Это его голос часто, всегда, смешивался с моим, а иногда полностью заглушал. Пока, наконец, не оставил меня навсегда или отказался оставлять вообще, точно не знаю. Да, я не знаю, находится ли он сейчас здесь или далеко отсюда, но, кажется, я не слишком заблуждаюсь, заявляя, что он прекратил мне досаждать. Когда его не было, я пытался снова обрести себя, забыть сказанное им, забыть о себе, о своих бедах, дурацких бедах, об идиотских обидах, в свете своего истинного положения, отвратительное слово. Но его голос продолжал свидетельствовать вместо меня, словно вплетенный в мой собственный, не давая мне сказать, кто я, что я, и, таким образом, перестать говорить, перестать слушать. Даже сегодня, как сказал бы он, хотя он больше мне не досаждает, его голос по-прежнему здесь, в моем, но меньше, меньше. И поскольку он не обновляется, то исчезнет однажды из моего, надеюсь, полностью. Но для того, чтобы это произошло, я должен говорить, говорить. В то же время я не обманываюсь, он может вернуться снова, или снова уйти, чтобы затем снова вернуться. Тогда мой голос скажет: А это мысль, сейчас я расскажу одну из историй Махуда, мне надо отдохнуть. Да, именно так и произойдет. И голос скажет: Отдохну и снова начну говорить правду, с удвоенной энергией. Чтобы я считал себя свободным. Но это будет не мой голос, даже частично не мой. Именно так. Или плавно, осторожно польется из меня история, словно ничего не случилось, и я по-прежнему рассказчик и рассказ. Но я буду крепко спать, широко раскрыв рот, как обычно, я буду выглядеть как обычно. И из моего спящего рта будет литься ложь, обо мне. Нет, я не буду спать, я буду слушать, в слезах. Но я ли это, о себе? Иногда мне кажется, что да. А затем осознаю, что нет. Я стараюсь, как могу, но терплю неудачу, очередную неудачу. Я ничего не имею против неудач, мне это в удовольствие, но я хочу замолчать. Не так, как сейчас, чтобы лучше слышать, но мирно, победно, без скрытого мотива. Вот тогда началась бы настоящая жизнь, наконец-то жизнь. Мой голос, иссушенный словами, отдохнув, наполнился бы слюной, и она бы текла, а я, счастливый, наконец, источал бы жизнь по капле, выполнив задание молча. Я уже говорил, должно быть, об уроке, а следовало говорить о задании, я спутал задание с уроком. Да, мне необходимо выполнить задание, чтобы освободиться, чтобы истечь жизнью, свободно не разговаривать, свободно не слушать, я забыл, что это такое. Вырисовывается, наконец, истинная картина моего положения. Мне дали задание, при рождении, возможно, как наказание за то, что я родился, возможно, или просто так, без видимого основания, потому что меня не любят, а я забыл об этом. Но знал ли? Выдавливаю, выдавливаю слова, не слишком усердно, но выдавливаю дальше, возможно, и о вас, и о вашей ближайшей цели. После десяти тысяч слов? Скажем, о вашей цели, после нее будут другие. Разговариваю, да, но с самим собой, с собой я не наговорился и не наслушался себя, недостаточно себе отвечал, недостаточно жалел себя, я всегда говорил за своего хозяина, слушал слова хозяина, так и не произнесенные. Молодец, мальчик, молодец, сынок, можешь остановиться, можешь продолжать, ты свободен, ты оправдан, ты прощен. Хозяин. Благодатная тема, не следует упускать ее из виду. Но в данный момент меня волнует — да, чтобы не забыть: возможно, он не один, а целое собрание тиранов, имеющих различные взгляды на то, что следует со мной сделать, заседающих на тайном совете с момента пришествия времен или чуть позже, выслушивающих меня, время от времени, с перерывом для приема пищи или игры в карты — меня волнует мое задание, о котором, кажется, я могу без опаски сказать, не боясь опозориться, что оно имеет отношение, в некотором смысле, к уроку, о котором я слишком поспешно объявил и от которого слишком поспешно отказался. Я говорю вот о чем: если я вынужден выполнить задание, то лишь потому, что не знал урока, и даже если я выполню задание, мне все равно придется отвечать урок, дабы получить право пребывать там, где я нахожусь, живым и сочащимся, с закрытым ртом, с успокоившимся языком, далеким от всякого беспокойства, всякого звука, с отдыхающей, то есть пустой, головой. Но это мало что мне дает, так как даже если я выполню, наконец, свое задание, где- нибудь, в этой мешанине слов, все равно мне придется отвечать урок, если, конечно, оба не являются одним и тем же, что, яснее ясного, не невозможно. Странное заявление, во всяком случае, и откровенно подозрительное, о поставленной задаче, для человека, который собирается успокоиться. Странная задача: говорить о себе. Странная надежда, обращенная к молчанию и миру. Для не обладающего ничем, кроме голоса, вполне естественно, приняв на веру идею обязательства, интерпретировать ее как обязательство что-то сказать. Но возможно ли это? У безрукого земной долг вполне может заключаться в том, чтобы аплодировать или, ударяя ладонью о ладонь, подзывать официанта, у безногого — в том, чтобы танцевать карманьолу. Но предположим сначала, исключительно для того, чтобы немного продвинуться, затем мы предположим еще что-нибудь, чтобы продвинуться еще дальше, что от меня действительно требуется что- то сказать, нечто такое, чего не обнаружить во всем том, что я сказал до сих пор. Такое допущение представляется вероятным. Но ничем не оправданным явится вывод, что нечто, требуемое от меня, является чем-то относящимся ко мне. Может быть, от меня требуется вознести хвалу хозяину, чтобы получить его прощение? Или следует предположить, что, в конечном счете, я и есть Махуд, и все эти россказни о существе, чью личность он узурпировал и чей голос заглушает, — ложь, от начала и до конца? А что если Махуд и есть мой хозяин? Развивать эту мысль дальше я не буду, пока. Столько планов за такое
Вы читаете Безымянный
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату