в том, от кого они так и не сумели меня отделить. И действительно, они уже слабеют, это заметно. Еще один ловкий финт, меня заставляют беспричинно радоваться, под их дудку, и принимать их условия, худой мир любой ценой. Но я ничего не могу сделать, а об этом они, кажется, ежеминутно забывают. Я не могу радоваться и не могу печалиться, зря они объяснили мне, как это делается, я так и не понял. И что это за условия? Я не знаю, чего они хотят. Я говорю об условиях, но не знаю их. Я издаю звуки все лучше и лучше, так мне кажется. Если им этого мало, ничем помочь не могу. Если я говорю о голове, о своей голове, то лишь потому, что слышу, как о ней говорят. Но к чему твердить одно и то же? Они надеются, что когда- нибудь все переменится, это естественно. Что когда-нибудь в моем дыхательном горле или в другой части воздухопровода образуется гнойник и прорвется мыслью, что эта зараза пойдет дальше. Это позволит мне ликовать, как простому человеку, знающему, почему он ликует. И не успеешь оглянуться, как я весь покроюсь свищами, брызжущими благословенным гноем разума. Будь я из плоти и крови, как они великодушно утверждают, то не протестовал бы, их уловка могла бы сработать. Они утверждают, что я страдаю как настоящая мыслящая плоть, но, к сожалению, я ничего не чувствую. Будучи Махудом, немного чувствовал, время от времени, но что им это дало? Да, лучше бы им попробовать что-нибудь другое. Я чувствовал ошейник, мух, опилки под культями, брезент на голове — после того, как мне о них говорили. Можно ли назвать это жизнью, которая исчезает, когда субъект меняется? А почему бы и нет? Но они, должно быть, вынесли постановление, что нельзя. Им невозможно угодить, они слишком многого требуют. Они хотят, чтобы я испытывал боль в шее, свидетельство одушевленности, слушая в то же время беседы в горних. Они хотят, чтобы у меня было сознание, каждую минуту свидетельствующее о боли в шее, мушиных укусах и бессилии небес. Пусть они карают меня беспрестанно и все более изощренно (учитывая адаптационный фактор), в итоге, возможно, будет похоже, что я понял смысл жизни. Они могли бы даже перекрывать, время от времени, дыхательную трубку, но так, чтобы я продолжал выть. Ибо они предупредили бы меня, перед тем как начать: Ты должен выть, слышишь, иначе мы ничего не докажем. И, изойдя на нет, наконец, или ослабев от старости и прекратив вопить от полного истощения, я дождусь, что они с полным основанием провозгласят меня мертвым. И вот, не пошевелив пальцем, я обрету покой и услышу, как они скажут, легонько потирая сухие старческие ладони, словно отряхивая пыль: Больше он не шевельнется. Нет, это было бы слишком просто. У нас должны быть небеса и Бог знает что еще, огни, светила, ежеквартальная радуга, надежды, проблески успокоения. Но позвольте закончить это вводное предложение и с легким сердцем начать следующее. Шум. Как долго внимал я ему? Вплоть до момента, когда он прекратился, он был слишком хорош, чтобы длиться вечно, по сравнению с тем, что шло ему на смену. Из-за миллионов различных звуков, все тех же, непрерывно повторяющихся, как не вырасти голове, сперва зачаточной, потом огромных размеров. Ее задача сначала заглушить, затем, когда прорежется глаз, дурной в полном смысле, уничтожить свою сокровищницу. Но довольно скользить по тонкому льду. Механика этого дела значит мало, при условии, что мне удастся сказать, прежде чем оглохнуть: Это голос, и он говорит мне. Выяснить, смело, не мой ли это голос. Решить, не важно как, что голоса у меня нет. Задыхаться, накалившись добела или посинев от холода, это ощущается одинаково. Отправная точка: он отправляется, они меня не видят, зато слышат, как я задыхаюсь, прикованный, они не знают, что я прикован. Он знает, что это слова, не уверен, что это не его собственные слова, именно так это и начинается, так начав, никто еще не оглядывался назад, настанет день, когда он сделает их своими, когда он решит, что он один, далеко ото всех, за пределами любого голоса, на подходе к дневному свету, о котором они непрерывно ему говорят. Да, я знаю, что это слова, было время, когда я этого не знал, и до сих пор не знаю, мои ли они. Их надежды, следовательно, обоснованы. На их месте я бы удовлетворился тем, что знаю, мне хватило бы знать, что слышимое мной — не невинный и непреложный звук немоты, вынужденной длиться, а пораженное ужасом бормотание приговоренного к молчанию. Я бы пожалел себя, отпустил, не толкал бы на самоуничтожение. Но они суровы и алчны, еще больше, чем когда я играл в Махуда. Трубили бы в свой рог! Верно, я еще не говорил. Впускать в ухо и немедленно выпускать через рот или в другое ухо, что тоже возможно. Нет смысла умножать ошибки. Две дырки — и я посередине, слегка придушенный. Или одна дырка, вход и выход, где слова кишат и давятся как муравьи, торопливые, незначительные, не несут и не уносят ничего, слишком легковесные, чтобы оставить след. Я не буду больше говорить «я», никогда, это нелепо! Поставлю на его место, всякий раз как услышу, третье лицо, если вспомню. Все что угодно, лишь бы доставить им удовольствие. Никакой разницы не будет. Там, где есть я, нет никого, кроме меня, которого нет. Так что об этом довольно. Слова, он говорит, что знает, что это слова. Но откуда он знает, если никогда не слышал ничего другого? Верно. Не говоря уже о другом, многом другом, на что, из-за обилия материала, к сожалению, до сих пор запрещено было ссылаться. Например, для начала, его дыхание. Вот он, со вздохом в ноздрях, ему остается только задохнуться. Грудная клетка подымается и опадает, долго он не протянет, порча распространяется книзу, вскоре у него появятся ноги, он сможет ползать. Снова ложь, он еще не дышит, он никогда не вздохнет. Тогда что же это за слабый шум, словно тайком спускаемый воздух, напоминающий дыхание жизни, тем, кто ею заражен? Плохой пример. А огни, которые с шипением гаснут? Не похоже ли это на приглушенный смех, при виде его ужаса и горя? Видеть сначала, как его переполняет свет, а потом как он внезапно низвергается во мрак, должно казаться им невообразимо забавным. Но они так давно здесь, со всех сторон, что могли уже проделать в стене дырку, дырочку, сквозь которую можно подглядывать, по очереди. А огни, наверное, — те самые, которыми они его освещают, время от времени, чтобы наблюдать его эволюцию. Вопрос относительно огней заслуживает рассмотрения в отдельной главе, настолько он увлекателен, досконального, неторопливого, и он будет рассмотрен, при первой возможности, когда время не будет так поджимать, а мысли утихомирятся. Резолюция номер двадцать три. А пока, какой можно сделать вывод? Что единственные звуки, достигавшие Червя до сих пор, — это звуки, издаваемые ртом. Правильно. И не забыть, как стонет обремененный воздух. А Червь приходит, и это главное. Когда позже на земле разразится шторм, подавляя свободу мысли, он поймет, что затевается, что конец света не близко. Нет, в том месте, где он находится, он ничего не узнает, голова не работает, он знает не более, чем в первый день, он просто слушает и страдает, не сознавая ничего, это вполне возможно. Голова выросла из уха, чтобы разъярить его еще больше, должно быть, именно так. Голова на месте, приделанная к уху, а в ней ничего, кроме злости, единственное, что важно, пока. Трансформатор, в котором звук превращается, без помощи разума, в злость и ужас, единственное, что требуется, пока. Извилины обнаружатся позже, когда его выгонят. И почему человеческий голос, а не завывание гиены или стук молотка? Ответ: Чтобы потрясение оказалось не слишком велико, когда его пристальный взгляд упадет на корчи настоящих губ. Вдвоем они на все найдут ответ. И как наслаждаются они беседой — им известно, что нет пытки мучительнее, чем неучастие в разговоре. Их много, собравшихся в кружок, возможно, сцепивших руки, образовав нескончаемую цепь, говорящих по очереди. Они движутся по кругу, рывками, так что голос доносится всегда из одного и того же места. Но нередко они говорят все сразу, произносят одновременно одно и то же, и столь идеально одновременно, что кто угодно решил бы, что это один голос, один рот, если бы не знал, что Господь может наполнить розу ветров, не сходя с места. Всякий, но не Червь, который ничего не говорит, ничего не знает, пока. Кружась таким вот образом, они не забывают и про глазок, те, кому это интересно. Пока один говорит, другой подглядывает, наверняка тот, кто будет говорить следующим, возможно, о том, что он только что видел, если, конечно, увиденное достаточно интересно, чтобы его упомянуть, хотя бы косвенно. Но какая надежда питает их, пока они заняты таким вот образом? Трудно допустить, что их не питает та или иная надежда. И каких перемен они ждут, так пристально высматривают, уткнувшись одним глазом в отверстие и закрыв другой? Дидактических целей они не преследуют, это несомненно. Нет речи и о передаче еще каких-либо инструкций, в данный момент. Язык опроса, медоточивый и вероломный, — единственный, который они знают. Пусть он движется, пытается двигаться — это все, чего они хотят, пока. Неважно, куда он идет, будучи в центре, он направляется к ним. Итак, он в центре, нащупывается довольно интересная ниточка, неважно к чему ведущая. Они смотрят, продвинулся ли он. Он- всего-навсего бесформенная куча, без лица, способного отразить нюансы пытки, однако положение этой кучи, большая или меньшая степень ее бесформенности и припадания к земле, несомненно, говорит специалистам многое и позволяет оценить вероятность неожиданного скачка, или бессильного уползания, словно после смертельного удара. Где-то в этой куче — глаз, безумный лошадиный глаз, всегда открытый, глаз им нужен, они позаботились, чтобы у него был глаз. Неважно, куда он движется, он движется к ним, к триумфальному пению, когда они узнают, что он пошевелился, или к их затихающему голосу, чтобы он думал, что удаляется от них, но еще недостаточно удалился, тогда как на самом деле он к ним приближается, все ближе и ближе. Нет, он ни о чем не может думать, ни о чем судить, кроме того, что
Вы читаете Безымянный
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату