избежать шипов и ловушек, подстерегающих простодушных на каждом шагу, и ни на чьи способности, кроме своих собственных, ни на чью силу не мог он рассчитывать, чтобы преодолеть путь от утра до вечера и от вечера до утра без смертельных повреждений. Но главное, он никогда не получал подношений наличными или получал их крайне редко и на ничтожную сумму, что было бы пустяком, имей он достаточно сил заработать себе на хлеб, в поте лица или подраскинув мозгами. Когда его, например, нанимали прополоть делянку молодой моркови за три пенса в час, а то и за шесть, часто случалось, что он выдергивал всю морковь вместе с сорняками, по рассеянности или под воздействием не знаю какого неодолимого порыва, охватывающего его при виде овощей и даже цветов, буквально ослепляющего, во вред собственным интересам, порыва убрать все как можно чище, не видеть ничего перед глазами, ничего, кроме чистой земли, без всяких паразитов, и устоять перед этим порывом он зачастую не мог. Или же, когда до такого не доходило, внезапно все начинало плыть перед его глазами, и он не способен уже был отличить растения, предназначенные для украшения домов или идущие на корм людям и зверям, от сорняков, которые, как говорят, ни на что не пригодны, но которые тоже по-своему полезны, иначе земля не была бы к ним так благосклонна, как, например, любимый собаками пупырник, из которого люди, в свою очередь, научились гнать бражку, и тяпка выпадала из его рук. И даже такое простое занятие, как уборка улиц, за которое он иногда, с надеждой, брался, полагая, что может, чисто случайно, оказаться прирожденным дворником, удавалось ему не лучше. Он сам не мог не признать, что подметенное им место становилось под конец работы грязнее, чем в. начале, словно какой-то демон заставил его, используя для этого метлу, совок и ручную тележку, бесплатно предоставленные фирмой, собрать весь мусор, ускользавший до того от ока налогоплательщика, и добавить его, извлеченный на свет, к уже видимому, для уборки которого его и наняли. И получалось так, что на закате дня на отведенном ему участке появлялись корки от апельсинов и бананов, окурки, клочья бумаги, собачьи и лошадиные экскременты, а также всякое прочее дерьмо, аккуратно сложенное вдоль тротуара или выметенное на самую середину улицы, словно бы для того, чтобы прохожим стало как можно более противно и участились дорожные происшествия, в том числе со смертельным исходом, если кто поскользнется. При всем при этом Макман старался выполнить свою работу как можно лучше, беря в пример более опытных коллег и подражая им. Однако создавалось впечатление, что он не хозяин своих движений и плохо понимает, что делает, когда что-то делал, и что сделал, когда что-то сделал. Так что кому-то приходилось говорить: Посмотри, что ты наделал, — тыкая его, как говорится, носом в совершенное, иначе бы он ничего не заметил — так и думал бы, что справился с делом не хуже любого другого, несмотря на отсутствие опыта. И все же, когда ему приходилось делать какую- нибудь мелкую работу для себя, например, переставлять или заменять одну из своих пуговиц или колышков, недолговечных, потому что большинство из них делалось из прутиков и не выдерживало погодных передряг зоны умеренного климата, он являл собой, до некоторой степени, образец ловкости и проворства, обходясь безо всяких приспособлений, работал одними руками.
Сказать по правде, он посвящал этому несложному занятию большую часть жизни, вернее, половину или четверть времени, отведенного на более или менее координированные движения тела. Ничего другого ему и не оставалось, ничего другого, если он хотел ходить по земле, уходить и приходить, чего, по правде говоря, он совсем не хотел, но ничего другого не оставалось, по причинам, известным, возможно, одному Богу, но, сказать по правде, Бог, кажется, не нуждается в объяснении мотивов своих поступков и своего бездействия, когда он бездействует, до некоторой степени так же, как и его создания, не правда ли? Значит, именно таким казался и Макман, с некоторой точки зрения, — не способный прополоть грядку анютиных глазок или ноготков, чтобы хоть один цветочек остался на месте, но при этом великолепно умеющий скрепить разваливающиеся ботинки свежей ивовой корой и прутьями, чтобы можно было ходить по земле, уходить и приходить, не слишком сильно раня ноги о камни, колючки и осколки стекла, брошенные неосторожным или злым человеком, и не жаловался при этом, так как ничего другого ему не оставалось. Он не умел разбирать, куда идет, и глядеть, куда ступает (в противном случае он смог бы ходить босиком), но даже если бы и умел, это бы ничего не дало — слишком беспомощно управлял он своими движениями. А какой смысл стремиться к мягким мшистым местам, когда нога, сбиваясь с пути, идет по гальке и кремню или проваливается по колено в коровьи лепешки? Если перейти теперь к соображениям другого порядка, то, возможно, не будет неуместным пожелать Макману, от слова не сбудется, паралича всего тела, кроме рук, если таковой возможен, и чтобы он оказался на месте, непроницаемом, по возможности, для ветра, дождя, звука, холода, жары (какая была в VII веке) и дневного света, но с двумя-тремя теплыми одеялами, на всякий случаи, и чтобы какая-нибудь милосердная душа, скажем, раз в неделю приносила ему яблоки и сардины в масле, с целью оттянуть, насколько возможно, роковую годину — о, это было бы чудесно! Тем временем дождь лил ничуть не утихая, и несмотря на то, что Макман перевернулся на спину, им овладело беспокойство, и он начал кататься по земле из стороны в сторону, словно в лихорадке, застегиваясь и расстегиваясь, и в конце концов покатился в одном направлении, неважно в каком, сначала делая короткую остановку после каждого оборота, а затем без всяких остановок. Теоретически его шляпа должна была последовать за ним, учитывая, что она была привязана к пальто, а шнурок — захлестнуться вокруг шеи, но ничуть не бывало, одно дело теория, а другое — практика, и шляпа осталась там, где она была, я имею в виду, на своем месте, как брошенная вещь. Возможно, однажды подует сильный ветер и понесет ее, снова сухую и легкую, по равнине, закружит, метнет и забросит в город или в океан, но это совершенно не обязательно. Макману было уже не впервой катиться по земле, но раньше он делал это, не имея руководящей цели. Теперь же, по мере того как он все дальше и дальше удалялся от того места, где его застиг вдали от приюта дождь, и которое, благодаря оставшейся шляпе, продолжало выделяться в окружающем пространстве, Макман осознал, что движется равномерно и даже с некоторым ускорением, возможно, по дуге гигантского круга, так как ему казалось, что один из его концов был тяжелее другого, неизвестно точно каким, но ненамного. Продолжая катиться, он создал и тщательно обдумал план, заключающийся в том, чтобы катиться и катиться всю ночь, если это необходимо, или по крайней мере до тех пор, пока силы не оставят его окончательно, и достичь таким образом границ равнины, которую, по правде говоря, он не спешил покидать, но, тем не менее, покидал, он знал это. Не сбавляя скорости, он начал мечтать о плоской земле, на которой ему не придется подниматься и снова удерживать себя в равновесии, сначала, допустим, на правой ноге, затем на левой, и где он может появляться и исчезать и так жить, в виде большого цилиндра, наделенного волевыми и познавательными способностями. И однако же он не питал ни малейших иллюзий, ибо они
Быстро, быстро, мое имущество. Тише, тише, еще тише, время у меня есть, много времени, как всегда. Мой карандаш, два моих карандаша, один — от которого не осталось ничего, кроме выпавшего из деревянной оболочки грифеля, зажатого моими огромными пальцами, и другой — длинный и круглый, затерянный где-то в кровати, я держу его про запас и искать не буду, я знаю, он где-то там, если у меня останется время, когда я кончу, то поищу его, а если не найду, значит, его у меня нет, и я исправлю это место другим карандашом, если от него что-нибудь останется. Тише, тише. Моя тетрадь. Я не вижу ее, но чувствую, что она в левой руке, не знаю, откуда она взялась, ее со мной не было, когда я сюда попал, я догадываюсь, что тетрадь — моя. Каково! Как я мил, как будто мне всего семьдесят! В таком случае кровать тоже моя, и тумбочка, и тарелка, и горшки, и буфет, и одеяла. Нет, ничего из перечисленного мне не принадлежит. Но тетрадь — моя, почему, объяснить не могу. Итак, два карандаша, тетрадь и еще палка, которой у меня также не было, когда я сюда попал, но которую я считаю своей, кажется, я уже описывал ее, я спокоен, время у меня есть, однако описаний будет как можно меньше. Палка со мной в кровати, под простынями, было время, когда я терся о нее, приговаривая: Моя маленькая. Но она уже давно торчит из- под подушки и кончается не там, где я, а гораздо дальше. Продолжаю по памяти. Черным-черно, с трудом различаю окно. Должно быть, снова вошла ночь. Будь у меня даже время порыться в своем имуществе, вывалить все на кровать, по отдельности или разом, перемешанное в кучу, — обычное дело с забытыми вещами — я не увидел бы ничего. Может, у меня и есть время, будем считать, что так, но поспешим, поспешим. Прошло совсем мало времени с тех пор, как я проверял свое имущество, еще раз его просмотрел, при дневном свете, предчувствуя этот час. Но с тех пор я, должно быть, все забыл. Игла, воткнутая в две пробки, чтобы не уколоться, потому что, хотя ушко колет сильнее, чем острие, нет, неверно, хотя острие колет сильнее, чем ушко, ушко тоже колет, тоже неверно. В свободном пространстве вокруг иглы между двумя пробками прилепился обрывок черной нитки. Вещь необычайно милая, похожая на — нет, ни на что не похожая. Чашечка моей трубки, хотя трубку я никогда не курил. Должно быть, я нашел ее где-то на земле, гуляя. Она лежала в траве, выброшенная, потому что стала непригодной — из-за сломанного