Мы не знаем, что говорил Шемс, какие он приводил доводы, чтоб убедить своего друга. Ясно одно: остаться вновь в одиночестве после того, как ему выпало счастье обрести единомышленника и друга, который стал его второй ипостасью, казалось Джалалиддину страшнее смерти. И даже, согласившись рассудком, он сердцем не может примириться с разлукой.
Однажды ранним утром, ни с кем не попрощавшись, чтоб не бередить раны друзей, не радовать врагов и не наводить их на след, так же тайно, как явился, Шемседдин Тебризи исчез из Коньи.
Со слов поэта один из «писарей его тайн» записал: «Бесценный учитель, глашатай добра, суть душ, свет Истины для тех, кто явился прежде него и явится после него, — да продлит Аллах его дни и дарует нам благополучную встречу, — ушел двадцать первого шавваля шестьсот сорок третьего года».
21 шавваля 643 года хиджры — это 15 февраля 1246 года. Всего пятнадцать месяцев и двадцать пять дней пробыли они вместе. Слова Джалалиддина говорят о том, что расставались они не навсегда. Хоть никому на свете, даже другу своему, не сказал Шемс, куда он направляет свои стопы, поэт был уверен, что он даст ему о себе знать.
Целый месяц друзья и враги, а больше враги под видом друзей искали его следы, но без успеха. За долгие годы странствий и знакомств со всеми религиозными школами, суфийскими сектами, народными движениями и ремесленными братствами Шемседдин научился скрытности.
Напрасно, однако, надеялись улемы, дервиши и стоявшие за ними беи, что, как только не станет Шемседдина, Мевляна образумится и вернется на круги своя.
За исключением нескольких учеников, которые вместе с ним примкнули к Шемседдину, признали его — а это были прежде всего мастеровые, братья-ахи, — Джалалиддин никого не желал видеть. Он сшил себе темно-лиловую ферадже из ткани хиндибари, которую носили в знак траура. Заказал высокую шапку цвета меда, крест-накрест повязал ее короткой чалмой, сшил мягкие, как у Шемса, сапожки, удобные для плясок. В знак горя ходил в расстегнутой на груди рубахе. После смерти поэта его сын Велед, основавший дервишский орден, сделал эту одежду обрядовой.
Никогда больше не поднимался Джалалиддин на помост медресе, не выходил на кафедру мечети. Поэтические и музыкальные собрания стали той трибуной, с которой возглашал он свою новую веру.
Позднее, когда поддержка народа вынудила даже сильных мира сего склониться пред мощью его поэтического дара, Джалалиддина не раз приглашали и в султанские дворцы, и в палаты вельмож. Он иногда принимал приглашения. Но не затем, чтобы получить подачку или кормление, подобно современнику своему Кани, который употребил свой версификационный талант на восхваление падишахов, их правления и их придворной черни.
Однажды Кани осмелился непочтительно отозваться о поэте Санайи: дескать, не считает его правоверным мусульманином. Джалалиддин, чтивший Санайи как своего духовного учителя, не выдержав, осадил его:
— Закрой свой рот! Если б мусульманство могло увидеть величие Санайи, у всех правоверных с головы слетели бы шапки. Вот ты, и правда, всего лишь мусульманин, как тысячи тебе подобных!
Джалалиддин шел к власть имущим, чтоб заступиться за бедняков, за своих последователей, когда им приходилось туго. И чтоб напомнить: падишахи тоже смертны и так же подлежат суду истины, суду потомков.
Джалалиддин знал древнюю мудрость: «Если хочешь повелевать людьми, забудь, что ты сам человек». Но он постиг также, что даже нелюдь, которой ненавистна человечность, до конца никогда не может стать свободной от нее. И потому обращался не к человечности власть имущих, а к их всечеловеческой слабости — желанию себя увековечить и обелить в лице потомков.
Шли месяцы. Собрания Джалалиддина становились многолюдней. Золотых дел мастер Фаридун Саляхаддин, тот самый мастер родом из деревни Камил, о котором говорил Шемсу крестьянин на бахче, с которым Джалалиддин ездил в Кайсери на могилу Сеида, у которого уединился с Шемсом после их встречи, стал приводить людей своего цеха. Хасан Хюсаметтин, сын старейшины всех ахи Коньи, отказался от своего поста и сделался «писарем тайн», занося на самаркандскую и багдадскую бумагу стихи учителя. За ними потянулись братья ахи, испившие соленой воды из «чаши верности». Они не стали ни дервишами, ни суфиями и продолжали заниматься каждый своим ремеслом. Не будь их добровольных пожертвований, порой равнявшихся их заработку, не было бы такого поэта, как Джалалиддин Руми: без них не смог бы он существовать, кормить семью и содержать учеников.
Но разлука все невыносимей терзала Джалалиддина.