Тогда Джалалиддин только в усы усмехнулся. А ведь покойный наставник был прав. Влюбленный в истину и любимец ее — вот разница между ними… Что ни делает сын, все правильно и умно — и проповеди его, и стихи. А как-то все благостно, пресно. И стихи его похожи на стихи отца. Только так, как похожа оборотная сторона ковра на лицевую, — и страсть в красках не та, и узлы видны. Тут Джалалиддин не мог обмануться, если бы даже захотел.

Что-то в Веледе есть женственное, податливое, оберегающее. И свет в нем отраженный, лунный. Не испепеляющий, а ласковый, утешительный. Хоть и старается во всем походить на отца, но живет в нем мать его, Гаухер-хатун. Может, оттого и любит его отец больше других сыновей.

Зря все же он слагает стихи. Зачем? Поискал бы лучше своего пути, пусть бы в чем-нибудь усомнился, взбунтовался!.. Но разве ты сам, Джалалиддин, искал, сомневался, бунтовал, покуда жив был твой отец Султан Улемов? Нет, только шел за ним. Правда, порой сомневался…

В Мекке вместе с отцом, смешавшись с толпами паломников, они обходили вокруг священный храм Кааба. Гул молитв, творимых вполголоса, как гул морского прибоя, выкрики словно всплески. Люди плачут, размазывая слезы, не стыдясь, кто-то падает, — потрясающий миг, коего ждали они, как чуда, миг забвения себя, слияния со всеми этими тысячами, прибывшими с четырех сторон света. Чуда, после которого все должно перемениться. Не могут же эти самые люди, ощутившие себя чем-то единым, каплей в человеческом братстве, вернуться к злобности, скаредности, чванству?

Но ведь в тот же день увидел он, как дервиши затеяли драку, заспорив о степенях праведности: мелькали кулаки, вздымались острые посохи, не слезы, а кровь текла по бородам, глаза по-прежнему горели, но нетерпимостью и ненавистью, и не хвалу, а хулу изрыгали уста.

По дороге из Мекки в Медину их караван обогнал темнолицый всадник на дорогом арабском скакуне. На нем был богатый халат и чалма хаджи-паломника. А рядом бежали слуги в таких же чалмах, но в сандалиях на босу ногу, пальцы сбиты в кровь. В осанке богатого паломника-араба подметил двенадцатилетний Джалалиддин торжествующее самодовольство. Увидел он его и во взглядах многих других хаджи. И ему пришло в голову, что они совершили паломничество, предписанное каждому мусульманину, не затем, чтобы исполнить священный долг или очиститься от грехов. А для того, чтобы спокойно творить на родине неблаговидные дела свои, прикрывшись благословенным званием хаджи, которого удостаиваются паломники.

Нет, чуда не свершилось. Восторг, испытанный Джалалиддином, который, казалось, разделяли все паломники, не изменил людей, их жизни и поступков. Но, когда шевельнулась в нем мысль, что можно остаться нечестивцем, совершив паломничество, и быть праведником, не выходя из своего квартала, он устыдился себя, ибо помнил наставление отца: «Люди — твое собственное зеркало, их грехи — отражение твоих».

Истинные слова пришли через десятилетия:

Эй, паломники, где вы, куда вы, куда? Поскорее сюда! Поспешайте, он здесь, Тот, кого вы взыскуете присно и днесь! Ваш возлюбленный — ваш самый близкий сосед. Смысла нет по пустыням бродить ветру вслед… Знайте; храм, И хаджи, и святыня — ты сам.

Какое там взбунтоваться?! Пока был жив отец, он иногда сомневался, но ни в чем не усомнился. Не зря, наверное, говорят, что мужчина становится мужчиной только после смерти отца.

Их с отцом разделяло почти полвека. Когда он умер, Джалалиддину было всего двадцать три. А его старший сын Велед лишь на девятнадцать зим моложе отца своего. И ему уже под сорок.

С того мгновения, когда в досаде произнес он про себя слово «взбунтоваться», он чувствовал, что чья-то фигура вот-вот возникнет перед его духовным взором, и отгонял ее, как синюю назойливую муху. Но отогнать не смог: явился все-таки!

Явился второй сын, чье имя не хотел он поминать даже в мыслях своих. Да, этот взбунтовался. Но не затем, чтобы найти, а чтобы не лишиться. Не потому, что узок был ему отцовский путь, напротив, слишком показался необычен и опасен. Хотел удержать отца лишь для себя, хватал, как тонущий хватает, увлекая за собой на дно спасителя… Не ты взбунтовался, а взбесилась в тебе скотина ревности и себялюбия, заставив позабыть о разуме и чести. Поднял руку, и на кого?! Воистину сказано: «Кто оживит хоть одного человека, все равно что оживит всех. Кто убьет хоть одного человека, все равно что убьет всех!»…

С недоумением прислушался Джалалиддин к нараставшему в нем, почти забытому чувству. Кажется, это был гнев, а он ведь полагал, что с ним давно покончено, ибо уже много лет то, что прежде пробуждало в нем неистовое негодование, теперь вызывало лишь жалость и печаль.

«Познать мир своей души и овладеть им, пожалуй, потруднее, чем овладеть миром земным, как некогда овладел им Александр Македонский. Но самое трудное ждет потом: все знать и понимать, и, глядя на безумство мира, не быть в силах что-либо изменить! Вот тягчайшее из испытаний».

Опознав в готовом прорваться негодовании своего старого противника, Джалалиддин сразу совладал с ним. И мускул не дрогнул на лице. Все так же мерно шелестя, ползли бесконечным кольцом по плитам пола четки.

Он знал, откуда явился этот гнев — тоже отцовское наследство. Редко выходил из себя суровый, непреклонный Султан Улемов, но уж если выходил, то гнев его был страшен, как гром.

Впервые поразил он Джалалиддина во время последней пятничной проповеди в соборной мечети Балха. Но там хоть была серьезная причина, а вот на привале перед Багдадом…

ДАРУ-С-САЛЯМ

Прислонившись к слоновой ноге пальмы, они с братом утоляли голод сыром, завернутым в тонкие просяные лепешки.

Тело ныло от усталости: позади были пустыня Дашти Кабир, горные перевалы Курдистана. Последний ночной переход измучил всех, даже отца, хоть после Нишапура он тоже ехал в намете, на верблюде. Но отец торопился и не велел развьючивать.

Пока погонщики укладывали верблюдов в жидкой тени деревьев, остальные ушли трапезничать в караван-сарай.

Наслаждаясь прохладой, мальчики жевали и с любопытством глядели на древнюю дорогу, по которой когда-то ездили еще цари Вавилона, на торговцев, предлагавших прямо с осликов сыры, лепешки, финики — они были здесь до удивления дешевы, на дымящиеся жаровни.

Стояло раннее утро. Но дорога была оживленной — чувствовалось, что столица халифата рядом. Промчался гонец на сером белуджистанском верблюде-иноходце — говорили, что они могут проделать с восхода до заката целых тридцать ферсахов. Мужчины в длинных рубахах с высоким воротником, в светлых легких халатах, рабыни с корзинами на головах, в ярких цветастых одеждах, дома с широкими въездными воротами в центре трехчастного фасада — все здесь было чуждым и странным.

Брат прислушался к крикам торговцев, подтолкнул Джалалиддина локтем:

— Стоило ли мучиться над арабской грамматикой, если тут каждый торговец знает по-арабски!..

Джалалиддин хмыкнул, но не повернулся. На дороге появился караван. Что-то в нем показалось ему знакомым, но что, он не мог разобрать. Только когда караван приблизился, Джалалиддин вскочил и бросился к вожатому. Он не ошибся — то были земляки, балхцы.

Весть о том, что здесь остановился Султан Улемов со своими мюридами и среди них — один из старейшин торгового сословия Балха Шарафаддин Лала, так поразила балхских купцов, что они решили сделать стоянку.

Новостей из дома, однако, они сообщить не могли, ибо отправились из Балха много раньше по кружной дороге — их нежный товар не выдержал бы сухости пустынь. Желая хоть чем-то одарить земляков, купцы раскрыли один из тюков. В нем была балхаи — вяленая дыня, которую готовят только в их родном

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату