любви к тебе, как в следующую минуту в дверь постучится гестапо.
На секунду она замерла, точно чуткое животное, заслышав тревожный шорох, затем медленно повернула ко мне лицо. Я удивился, как оно изменилось.
– Так это и есть причина? – тихо спросила она.
– Одна из причин, – ответил я. – Как же ты можешь вообще ожидать, что мысли мои упорядочатся, когда я из унылой преисподней перенесен вдруг в рай, грозящий опасностями?
– Я иногда думала о том, как будет все выглядеть, если ты вернешься, – сказала она, помолчав, – представляла себе это совершенно иначе.
Я поостерегся спрашивать, что именно она себе представляла. В любви вообще слишком много спрашивают, а когда начинают к тому же докапываться до сути ответов – она быстро проходит.
– Всегда бывает иначе, – сказал я. – И слава богу.
Она улыбнулась.
– Нет, Иосиф, ты ошибаешься, нам только кажется так. Есть еще в бутылке вино?
Она обошла кровать походкой танцовщицы, поставила бокал на пол рядом с собой и потянулась. Покрытая загаром неведомого солнца, она была беззаботна в своей наготе, как женщина, которая знает, что желанна, и не раз слышала об этом.
– Когда я должен уйти? – спросил я.
– Завтра прислуги не будет.
– Значит, послезавтра?
Елена кивнула.
– Сегодня суббота. Я отпустила ее на два дня. Она придет в понедельник к обеду. У нее есть любовник. Полицейский с женой и двумя детьми. – Она взглянула на меня, полузакрыв глаза. – Когда я отпустила ее, она была счастлива.
С улицы донесся мерный топот ног и песня.
– Что это?
– Солдаты или гитлеровская молодежь. В Германии теперь всегда кто-нибудь марширует.
Я встал и взглянул сквозь просвет в занавеске. Шел отряд гитлеровской молодежи.
– Самое интересное, что ты совсем не похожа на своих родных.
– Виновата, наверно, француженка-бабушка, – заметила Елена. – В роду у нас была такая. А теперь скрывают, словно она еврейка.
Она зевнула и еще раз потянулась и стала вдруг совершенно спокойной, словно мы уже несколько недель жили вместе и нам не грозила никакая опасность.
Мы оба избегали пока говорить на эту тему. Елена ни разу не спросила меня о жизни в изгнании. Я не знал, что она видела меня насквозь и уже тогда приняла бесповоротное решение.
– Ты хочешь спать? – спросила она.
Был час ночи. Я лег.
– Нельзя ли оставить свет? – спросил я. – Тогда я сплю спокойнее. Я еще не привык к немецкой ночи.
Она бросила на меня быстрый взгляд.
– Если хочешь, засвети все лампы, милый…
Мы улеглись рядом. Я едва мог припомнить, что когда-то мы каждую ночь спали вместе. Теперь она опять была рядом, но совсем другая – чужая и странно близкая. Я постепенно снова узнавал ее дыхание, запах волос и – более всего – запах кожи.
Я долго не спал, держа ее в своих объятиях, смотрел на горящую лампу и полуосвещенную комнату, узнавал и не узнавал ее, и забыл, наконец, обо всех тревогах.
– У тебя много было женщин во Франции? – прошептала она, не открывая глаз.
– Не больше, чем это было необходимо, – ответил я. – И никогда не было такой, как ты.
Она вздохнула и сделала движение, желая повернуться набок, но сон осилил ее, и она снова откинулась назад. Сок медленно овладевал и мною. Сновидений не было, только тишина и дыхание Елены наполняли меня. Проснулся я уже под утро. Ничто больше не разделяло нас, и тогда, наконец, мы слились воедино, и опять окунулись в сон, будто в какое-то облако, в котором уже не было мрака, а только светлое мерцание.
6
Утром я позвонил в отель в Мюнстере, где оставил свой чемодан, и объяснил, что задержался в Оснабрюке и вернусь к вечеру. Номер я просил оставить за собой. Это была необходимая предосторожность: мне совсем не хотелось, чтобы в результате недоразумения в дело ввязалась полиция. Равнодушный голос ответил мне, что все будет сделано. Я еще спросил, не было ли на мое имя писем. Нет, писем не было.
Я положил трубку. Елена стояла рядом и слушала.
– Писем? – спросила она. – От кого они могут быть?
– Ни от кого. Я сказал так, чтобы выглядеть внушительнее. Любопытно, что людей, которые ожидают получения корреспонденции, почему-то не считают мошенниками. По крайней мере – вначале.