затоплял окрестные холмы. В крошечных садиках путевых обходчиков цвели розы, лилии и георгины. Они были такими же, как всегда, – чума не уничтожила их. Они выглядывали из-за деревянных заборчиков так же, как во Франции. На лугах паслись коровы – так же, как они пасутся на швейцарских лугах, – черные, белые, без знака свастики, с такими же кроткими глазами, как всегда. Я увидел аиста на крыше крестьянского домика, он деловито щелкал клювом. И ласточки летали вокруг, как они летают везде. Только люди стали другими, я знал это.
Они вовсе не были перекроены все на один лад, как я представлял раньше. В купе входили, выходили и снова заходили люди. Чиновников было мало. Все больше простой люд – с обычными разговорами, которые я слышал и во Франции, и в Швейцарии, – о погоде, об урожае, о повседневных делах, о страхе перед войной.
Они все боялись ее, но в то время как в других странах знали, что воины хочет Германия, здесь говорили о том, что войну навязывают Германии другие. Как всегда перед катастрофой, все желали мира и говорили только об этом.
Поезд остановился. Вместе с толпой пассажиров я покинул перрон. Вокзал не изменился, только показался мне меньше, запущеннее, чем прежде.
Когда я вышел на привокзальную площадь, все, о чем я думал до сих пор, отлетело. Сгущались сумерки, было сыро, как после дождя. Я будто ослеп, и все во мне дрожало. Я знал, что теперь начиналось самое опасное, и в то же время был странно уверен, что со мной ничего не случится. Я шел словно под стеклянным колпаком. Он защищал меня, но мог разлететься вдребезги в следующее же мгновение.
Я вернулся в зал и купил обратный билет до Мюнстера. Жить в Оснабрюке я не мог. Это было слишком опасно.
– Когда уходит последний поезд в Мюнстер? – спросил я кассира, который восседал за своим окошечком, самоуверенный и неуязвимый, точно маленький Будда. Лысина его блестела в желтом свете электрических ламп.
– Один – в двадцать два часа двадцать минут, другой – в двадцать три двенадцать.
Потом в автомате я взял перронный билет на случай, если вдруг понадобится быстро исчезнуть. Конечно, на платформах прятаться трудновато, но зато в Оснабрюке их три, можно выбрать любую, если надо быстро вскочить в отходящий поезд, а кондуктору просто сказать, что ошибся, уплатить штраф и сойти на следующей остановке.
Я, наконец, решил позвонить старому другу, который не был сторонником режима. По телефону я мог узнать, может ли он мне помочь. Позвонить прямо жене я не осмелился, не зная, одна она или нет.
Я стоял в стеклянной телефонной кабине, держал в руках справочник и смотрел на аппарат. Я перелистывал грязные, засаленные страницы с номерами телефонов, а сердце у меня так колотилось, что, казалось, слышался его стук. Я все ниже наклонял лицо, чтобы нельзя было узнать меня.
Машинально я открыл страницу с моей прежней фамилией и увидел телефон жены. Номер остался тот же, но адрес был другой. Площадь Рисмюллерплац теперь называлась Гитлерплац.
Когда я увидел адрес, мне показалось, что мутная лампочка в кабине вспыхнула в тысячу раз ярче. Я даже оглянулся – так сильно было ощущение, будто я стою посреди глубокой ночи в ярко освещенном ящике или будто на меня направили луч прожектора. И опять безумие моей затеи пронизало меня и наполнило ужасом.
Я вышел из кабины и прошел через полутемный зал. На стенах висели плакаты «Силы и радости»[6] и рекламы немецких курортов. С ярко-синего неба угрожающе смотрели улыбающиеся жизнерадостные субъекты.
Подошло два поезда. Поток пассажиров ринулся вверх по лестницам. Человек в форме войск СС отделился от толпы и направился ко мне.
Я не бросился бежать. Может быть, он имел в виду вовсе не меня? Однако он остановился рядом.
– Простите, можно у вас прикурить? – спросил он.
– Прикурить? – переспросил я и быстро выпалил: – Да, да! Конечно! Вот спички!
Я полез в карман.
– Зачем? Ведь у вас горит сигарета! – эсэсовец удивленно посмотрел на меня.
Я только теперь вспомнил, что курю, вынул изо рта сигарету и протянул ему. Он приложил свою и затянулся.
– Что это вы такое курите? – спросил он с любопытством. – Пахнет, как первоклассная сигара.
Это была французская сигарета. Я захватил с собой несколько пачек, переходя границу.
– Подарок приятеля, – сказал я. – Французский табак. Привез из-за границы. Мне он кажется слишком крепким.
Эсэсовец засмеялся.
– Лучше всего, конечно, совсем бросить курить, как фюрер, а? Но кому это под силу, особенно в такие времена?
Он поклонился и ушел.
Шварц слабо усмехнулся.
– Когда я еще был человеком, который имел право ходить, куда ему заблагорассудится, я часто впадал в сомнение, читая в книгах описание ужаса. Там говорилось, что у жертвы останавливалось сердце, что человек врастал в землю, как столб, что по жилам его пробегала ледяная струя и он обливался потом. Я считал это просто плохим стилем. Теперь я знаю, что все это правда.
Подошел кельнер.
– Могу предложить господам общество.
– Не надо.