моряков.
Он предложил Невельскому купить у него продуктов. Конечно, подразумевалось, что платить следует, как и обычно при торге с китобоями, серебром.
Возвратившись на берег, Невельской приказал всем офицерам и матросам сдать серебро в обмен на ассигнации. У Невельского долго толпился народ, на столе набралась куча монет, всего рублей около четырехсот…
В этот вечер Екатерина Ивановна легла рано. Ей запомнились рассказы Шарпера про Кокосовые острова.
«Для них открыты все океаны… Да, Кокосовые острова! А мужу не позволяют занять удобной гавани. Но кто из американцев согласился бы годами сидеть на Петровской косе, как мой муж? Впрочем, у них, видимо, свои подвижники…»
Сквозь приоткрытую дверь она с жалостью смотрела на ссутулившуюся спину своего молодого мужа, который вместе с Ворониным и Орловым считал на столе рубли, четвертаки и пятиалтынные.
— Да, ты права, — сказал Невельской, вставая из-за стола и входя в ее комнату и, видимо, отвечая каким-то своим мыслям. — Нельзя нам жить дальше так, надо плавать и на Кокосовые острова, видеть мир, его просторы. Как ни ужасно наше Петровское, но сюда уже донесся ветер с Кокосовых островов… Я не собираюсь захватывать ни Японию, ни Кокосовые острова, но завести общение с миром, не сидеть за семью замками…
Он понимал — нужно терпеливо и долго трудиться в самых гнетущих, тяжелых условиях на берегу, во льдах, в лесах, среди болот. Сегодня в самом деле донесся свежий ветер. Он заметил, как рассказы шкипера взволновали его любимую жену. Через нее эти впечатления передались ему. Он чувствовал в себе необычайную энергию и еще ясней понимал, как страшно время, в которое он живет, страшен жестокий палочный режим, тюрьма умов, застой.
Ветер широкой жизни, набежавший из далеких тропических краев, волновал людей на этом сыром и холодном берегу. Быть может, в свое время и отсюда побегут волны и подуют ветры, которые взволнуют обитателей тех земель?
Глава двадцать первая
НЕОБЫКНОВЕННАЯ ОСЕНЬ
Октябрь на дворе, а еще тепло.
Николай Николаевич Муравьев по привычке встает чуть свет и после прогулки и завтрака отправляется на весельном катере в город.
Во дворце к его приезду открыты окна. Все вычищено, выметено, вымыто, натерто. В кабинете свежий воздух, сад под окнами, Ангара перед другими, за ней берег, а в сосновом лесу красная крыша дачи. В приемной — лимонное дерево со спелыми плодами. Стража стоит. Адъютанты в новеньких мундирах. Лакеи почтительны. Все делается бесшумно. Сверкают пуговицы.
Еще рано. У подъезда нет экипажей. Начнется через час. Муравьев потребует чиновников, как погонщик поднимает бич, сразу все зашевелится, из сонных улиц покатят коляски. Муравьев не раз думал — дали бы ему власть и волю, он оживил бы всю Россию, как Иркутск.
Муравьев — легкий на ногу, крепкий, стройный, отдохнувший за лето. Он чуть рыжеват, у него тот оригинальный цвет волос, который называется «бланш».
«Надо быть особенным человеком, чтобы любоваться природой в моем положении, чувствовать ее, когда потоки неприятностей сыплются на голову. Зависть, интриги — вот что чувствуется в каждой бумаге, идущей из Петербурга. Вчерашняя почта ужасна. Ужасные новости!
Перовский, родственник, друг и покровитель, больше не министр внутренних дел. Написал дружеское трогательное письмо, даже жалоба слышится. Какие времена! Какие дубы ломаются! Даже всесильный министр внутренних дел жалуется! Право, похоже на сатиру! Трагикомедия, да и только! Второй удар: «Вследствие объяснений канцлера Нессельроде государь император согласился, что Кизи и Де-Кастри занимать нельзя…» Нельзя и нельзя! Так мне и твердят все время. Что же это было за «объяснение», желал бы я знать сам. Невельского бы спустить на них с цепи за это «объяснение». Он там чудом держится, бог знает как! Пишет, чуть не плачет, обещает прислать Чихачева для личного доклада».
…Государь велел прибыть Муравьеву в Петербург этой зимой. Муравьев быстр и в действиях, и в мыслях. Но если почувствует, что спешить не надо, то найдет тысячу причин и прежде времени не тронется. Он сожалеет, что нет больше покровителя Перовского. Но теперь Муравьев сам сидит крепко. Ехать надо! Но ехать так, чтобы там победить! Только! Хотя и быть готовым, что вместо ангарских вод придется ехать за границу на минеральные. Но мутные, из полустоячих рек Муравьев больше пить не будет. Он познал кристальную родниковую чистоту Ангары и свободу, хотя бы для себя одного, и готов сменять Ангару только на Неву, а туда сразу не пускают.
Муравьев не сидит без дела. В жару, в самое знойное лето был в Забайкалье. Двадцать две тысячи войска приготовлено там. Из них две тысячи конных казаков, великолепно обученных и готовых к бою, целая армия. Батареи артиллерийских орудий! Мало того, требует у правительства, чтобы с уральских заводов прислали тяжелых крепостных орудий. Все это удары по «объяснениям» канцлера. Амур нужен! Невельской пока один, сидит как филин, держит все в своих руках. «Но я займу Амур». Муравьев решил составить из бурят — великолепных наездников — конные войска. Нынче же летом буряты в отличном строю встретили его на учении. Лихие наездники, они, казалось, сбрасывали с себя тяжкую и скучную долю инородцев и являлись во всем своем воинственном великолепии. Из двух тысяч всадников теперь половина буряты. Двадцать две тысячи пехоты и кавалерии! А ведь когда Муравьев приехал в Иркутск, в Забайкалье войска не было. Границу охраняли казаки в кожаных рубахах и ичигах, только в Кяхте небольшой отряд носил форму. Было время, его сердце радовали маленькие отряды на ученье в Цурухайтуе. Горсть была, а теперь двадцать две тысячи — радость для государя!
Невельской прислал из Петровского письмо с «Оливуцей». Уверяет, что палубный ботик, который он выстроил, важнее десяти стопушечных кораблей на Балтийском море и что несколько факторий и полторы сотни солдат-рабочих во главе с приказчиками и офицерами сделают для упрочения нашего влияния больше, чем любая армия. Торговля, конечно, двигатель! Но без силы мы ничто. Государь и время наше так судят!
Муравьев никогда не согласится, что двадцать две тысячи войска, выпестованного им, одетого, вооруженного, созданного из ничего, — все это зря.
И Геннадий Иванович обязан радоваться, он русский офицер, и его сердце должно быть преисполнено гордости. Создание войска в Забайкалье означает, что оно со временем будет двинуто на Амур. Кулак собран. Угроза нам может быть. Но и мы погрозим.
На Невельского получен донос. Прислано письмо из Якутска, писано человеком полуграмотным, но почерк прекрасный, писарской. И другой тоже на него же, оттуда же, этой же рукой, шел в Петербург, но перехвачен и никуда не пойдет. Геннадия Ивановича винят, что, собирая своих офицеров, говорит им крамольные речи и подбивает не повиноваться распоряжениям высшего правительства и составить на устьях Амура независимую республику, в которой мечтает объявить себя президентом, что проповедует социализм, ругает канцлера России и называет подлецом. «И надо думать, — пишется далее, — что все проистекает от непочтительности и неуважения к особе его императорского величества».
«Не думаю, чтобы он государя поносил, — решил Муравьев, — не так он неосторожен. А правительство наше в самом деле пестро и неумно, а Нессельроде — подлец! Невельской не ошибся, а просто повторяет мои слова. Надо мне помнить! Верно, и на меня пишут…» Далее доносчик сообщает, что часть людей Невельской отправил на иностранном китобое для установления сношений с некоей заокеанской республикой в целях свержения законного строя. «Бог знает что за глупость!»
В Петербург написано, что Невельской наносит ущерб Компании, продавая товары по произвольным ценам, а приказчики распропагандированы им в духе социализма и подчинились ему вполне. Кроме того, Невельской не составляет и не посылает никому отчетов, а губернатор в Иркутске его покрывает. «Вот и меня помянули! В самом деле, грех велик! Отчеты он не хочет по форме составлять, а требует права