библиотеки, ведут обширнейшую торговлю, запросто ездят за многие тысячи верст, ворочают миллионами. Типы характернейшие! Есть у нас театр и институт благородных девиц, гимназия. А какая река! Вы не видели и не увидите нигде ничего подобного нашей Ангаре! Может быть, есть что-то такое в Южной Америке. Чистейший родник величиной с Волгу. Ни одна европейская река не идет в сравнение. Могучее течение, пятнадцать верст в час! А Байкал! Куда там Женевское озеро! В России не знают и не представляют, какими драгоценностями владеем мы в Сибири. А как радовалось бы сибирское общество вашему приезду!
Гончаров весьма занимал Муравьева. Деятельных, чем-либо отличавшихся людей он переманивал к себе всеми способами. Завойко оставил службу в Компании, преосвященный Иннокентий улыбнулся Аляске… А в Иркутске — Струве, бурят с высшим образованием Банзаров[86]! А Миша Корсаков, а камер-юнкер Бибиков! Декабристы были советниками генерала. Петрашевскому он давал возможность проявлять свои таланты по службе, да тот не стал. Личность с норовом, и Николай Николаевич зол, терпеть его не может. Но и без него сила могущественная, нет ничего подобного ни в одной губернии!
— Все руды для будущей промышленности, скот, земли, леса, какое население отважное, прилежное и практическое, не знающее помещичьего угнетения! Вас, российского человека, поразит Сибирь! Поэтому, господа, мы с вами и трудимся здесь, открывая путь России через Сибирь к Тихому океану!
Генерал стал прощаться, энергично пожимая руки.
Вельбот подан. Адмирал шел провожать.
«Настоящий янки!» — подумал Гончаров, глядя, как быстро сбежал по трапу Муравьев.
«Теперь, кажется, не страшно оставлять Гончарова, — думал Муравьев. — Однако боже упаси подпускать его одного к устью Амура! Там Невельской со своей братией! Могут начинить его порохом! Нет, уж я сам буду его проводником! Так понадежней!»
Гончаров смотрел с борта «Паллады», как на шхуне подымали якорь. «Я рад буду видеть вас в Иркутске», — звучали в его ушах последние слова Муравьева.
Когда «Паллада» впервые вошла в Императорскую гавань и тихо двигалась вдоль ее крутых лесистых берегов, все были поражены таким чудесным открытием. Но вдруг представилась страшная картина — кладбище умерших за зиму. Дорого заплачено.
Гончаров был вне себя от гнева и ужаса. После двухлетнего путешествия пришли на русский пост и увидели все то же — тут злодейски морили людей. Вспоминались ужасы русской жизни, от которых отвыкли, подобных, кажется, нигде нет, даже в Африке.
Никогда бы так ясно Гончаров не представлял себе замысла своего «Обломова», если бы не объехал вокруг света. Верен замысел! Даже еще ужасней должен быть изображен Обломов. Ты, русский барин, — размазня, сущий в каждом чиновнике и помещике, живущий трудом крепостных, из-за тебя здесь гибнут герои, из-за твоей лени. У нас государственными делами ворочают карьеристы-иностранцы! Молчать нельзя!
Правда, обломовщина, как ни удивительно, есть и в англичанах, и в других народах! Да ведь иначе бы и слов «лень», «лентяй», «праздношатающийся» не было бы в их языке. Но нигде эта обломовщина так не видна отчетливо, как в русском дармоеде на шее своего народа. Нельзя более терпеть крепостного права!
Гончаров ходил по берегу в сильном раздражении и даже адмиралу ответил на какой-то вопрос так грубо, словно тот был виноват.
Скучным местом показался ему этот пост. Даже от природы повеяло мертвящей душу казенщиной. Кочки, лиственницы… Тунгус Афонька шлялся по берегу. Гончаров разговорился с ним. Афонька, видя, что барин славный, попросил у него «бутылоську», чем окончательно расстроил Гончарова. И он темней тучи вернулся к себе.
Он больше не съезжал на берег, не желая расставаться с фрегатом, — так легче. Ему хотелось скорее уйти отсюда. Но Путятин решил оставаться. Начиналась война, и могло быть нападение, и Гончаров намеревался разделить с товарищами все опасности.
Но вот явился Муравьев! Очень он оживил все мысли Ивана Александровича, так смело говорил о крепостном праве! И все вдруг предстало в ином свете.
«Муравьев совершил чудо, отрицать нельзя! Может быть, в самом деле надо заканчивать это впечатляющее и все же расслабляющее путешествие. Впечатлениями сыт по горло, так, что больше не хочется. Может быть, то, что здесь происходит, очень важной интересно, да, так; но, право, смотреть не хочется. Созрел замысел, и все, что мешает ему, как бы велико ни было, уж так не тронет душу, может быть, поэтому и очерки мои получаются поверхностными. Пора в Россию! Тем более фрегат вводится в реку и в военных действиях участвовать не будет. Я не офицер и вахты не несу… В самом деле, следует уехать, заканчивать очерки путешествия и браться как следует за Обломова».
И тут же пошли совсем иные мысли: что и Муравьев, право, утомителен все же, что, видно, не готовы мы воспринимать такие пламенные речи… И успевать за такой деятельностью. Если долго его слушать, то и он будет действовать на нервы. И так уж минутами Иван Александрович чувствовал, как охватывает какое- то раздражение, вернее утомленность.
Да, кажется, и он ловок, осталось и такое ощущение, поддаваться нельзя, ужасы есть ужасы, как он их ни оправдывай, и нельзя закрывать на них глаза. И мокрая почва этого края, и тяжелые условия жизни очевидны. Никакие разговоры Муравьева не могли рассеять впечатлений. Много, очень много еще должен человек сделать, чтобы тут сносно жилось. Пока есть в коренной России обломовщина, есть она, верно, и в Сибири. Невозможно, пожалуй, и здесь ничего сделать как следует, какой титанической энергией ни обладай Муравьев!
«Фрегат гнил… Нехватки даже на «Палладе», кроме круп и сухарей, нет ничего, да и во мне самом есть, кажется, тоже обломовщина, как я ее ни вытравляю».
Вот и шхуна пошла, и так захотелось идти на ней, ступить на твердый берег, уехать в Россию, в привычный круг людей, да заодно посмотреть свободную Сибирь. Пора в кипучий котел, где пробуждается жизнь, где войной, верно, все приведено в движение. Чувствуются перемены! Неизбежно явятся в обществе новые силы, которые должны уничтожить обломовщину прежде всего. Надо им дать карты в руки, глаза раскрыть. Не государственная протекция нужна русскому капиталисту…
«Обломов — крайность, да общество наше заслужило подобный упрек. Стыдно путешествовать, встречаться с людьми, когда у нас народ — раб и все это подчеркивают нам.
А о Сибири, может быть, стоит помянуть в очерках путешествия. Не беда, что «Паллада» не доходит до Иркутска, да все одно путешествие. Право, стоит, как послушаешь здешних людей!»
Адмирала при виде отходившей шхуны тоже потянуло в Россию. Вельбот еще немного постоял с поднятыми веслами, потом адмирал дал знак, лейтенант у руля скомандовал опустить весла на воду, и вельбот пошел широким разворотом.
Семья далеко, жена жила все это время в Париже, слава богу, ей там не скучно было, теперь она переехала в Петербург, да нет писем, ждал нынче с устья Амура, — видно, она европейской почтой послала опять на Шанхай. Каково-то ей, бедняжке, после Парижа!
И адмиралу бывает тяжело. Но когда у тебя четыреста человек под командой да офицеры, фрегат, надо обо всем позаботиться, то и времени нет рассуждать. А теперь полная эмбаркация[87] предстоит! Впрочем, у моряка дом всегда с собой. Грустно, конечно. Да вот шхуну отобрали паровую. Очень бесцеремонно поступил почтеннейший гость и чувствует себя как ни в чем не бывало! Отвык Путятин от подобных поступков. Это только в России! А без шхуны как без рук. Муравьев шхуну даже и не собирается отдавать. Говорит, что она нужна ему крайне. Гусь этот Муравьев, везде успел!
Дружба, кажется, наметилась у Гончарова с губернатором, и это тоже расстраивало Путятина.
Казак Парфентьев стоял на баке с изумленным детским выражением на лице. Ему немного жаль было покидать место, где он похоронил столько товарищей, но выжил сам. Потрудился так, как нигде в другом месте. И радостно, что впервые в жизни идешь на пароходе, да еще домой. Тут сразу подняли якорь — и поше-ел!