Мексиканском заливе». Тогда он представлял себе Гольфстрим мощным потоком, который несет к полярным берегам перья попугаев, кокосовые орехи и бог весть что еще. Кокосовых орехов тут, правда, нет, но остальное в общем-то верно; и теперь я убедился воочию, что Северную Европу согревает теплый Гольфстрим или еще какое-нибудь центральное отопление. Здесь, у Гельголанда, Гольфстриму, видимо, особенно нравится; он медленно течет мимо зеленых берегов и дышит теплом, почти негой. В других местах, например в Глом-фьорде, куда мы везли муку и капусту для персонала электростанции, течение как бы затаило дыхание, оттого там такая тихая вода. Мало на свете таких удивительных, безмолвных уголков, как дальний конец глубокого кармана, который называется «фьордом». Обычно этот конец очень узок и стиснут отвесными скалами. Это такой же последний рубеж, как оконечность длинного мыса, вытянутого в море; это – последний кусочек моря, вклинившегося в необъятную, суровую и пустынную сушу. Где-то на скале под водопадом еще уместились электростанция и несколько домиков – вот и все. А кругом величественная драпировка голых отвесных скал, нависших огромными фестонами, и все это отражается в зеленой воде. Ближе к морю фьорд образует полоску низкого берега. Там видны посевы, там раскинулась деревушка; этот мирный уголок пахнет сеном и треской – тресковой костью здесь удобряют землю.
Слава богу, «Хокон Адальстейн» не везет никакой духовной общины или другого туристского сборища; действительно очень уютный пароходик. Что бы ни происходило в далеком мире, мы здесь все остались горсткой гордых индивидуальностей, без вождя и пастыря. Это заметно по нашему виду. С нами, людьми, еще можно иметь дело, пока каждый сам по себе. Среди пассажиров – норвежский врач с женой, милые тихие люди; еще один норвежец с бровями густыми, как беличий хвост, и молодой немец-издатель, похожий на Фердинанда Пероутку с юной супругой – швейцаркой. Затем другой немец, учитель музыки, – толстый, кудрявый и забавный, и еще один норвежский врач. Все это люди порядочные, с широким кругозором, и в тронхеймском vinmonopolet они предусмотрительно запаслись на дорогу. Есть еще одна немецкая чета, суетливые, поджарые люди в очках. Муж все время носится по палубе, с пулеметной скоростью фотографируя все подряд. Жена бегает за ним, то и дело сверяясь по карте и справочнику, как называется та или иная гора. Сейчас она, бедняжка, отстала на полтора меридиана. Когда мы приедем на Нордкап, она по своей карте доберется только до Гибостада, и тогда, наверно, вспыхнет семейная ссора.
Кроме того, едут две тщедушные старушки. Не знаю, что им надо на Нордкапе, но в наше время старые дамы встречаются буквально всюду. Когда со временем полковник Этертон* или еще кто-нибудь взберется на вершину Эвереста, он наверняка найдет там двух или трех старых дам.
Есть еще один норвежский врач, он едет домой, в Гаммерфест. Это молодой вдовец с прелестным младенцем; он везет к себе на Север невесту, девицу как персик. Врачебная практика там, на Севере, нелегка, молодой доктор ездит к больным по Финмаркен на оленьей упряжке или по суннам на своей моторке. Довольно неприятно, рассказывает он, когда полярной ночью, в шторм, в моторке вдруг кончается бензин…
Следующий пассажир – так называемый «машинист», пожилой мужчина, который много лет прослужил судовым машинистом на пароходах, ходивших на Нордкап; теперь он работает где-то на берегу, на электростанции, и едет в отпуск, чтобы взглянуть на этот свой Нордкап. От самого Тронхейма он еще не просыпался, и его сосед по каюте, учитель музыки, утверждает, что машинист беспробудно пьет: хлещет чистый спирт и прочее в этом роде.
Едут с нами еще пять норвежек, не то учительниц, не то почтовых служащих. Они, правда, держатся вместе, но вполне безвредны, поскольку не составляют на пароходе большинства.
И, наконец, стайка норвежских скаутов, длинноногих балбесов, которые раскинули свой стан на носу парохода. Сегодня их уже меньше, чем вчера, – наверно, ночью часть из них попадала за борт. На Лофотене они вообще исчезли.
В Мелёйсунне машинист, почивавший на палубе в плетеном кресле, проснулся и безнадежно влюбился в юную щвейцарку; он смотрит на нее тяжелым, затуманенным взором и проявляет явные признаки протрезвления.
Тем временем мимо нас дефилируют горы во всей своей красе, здесь – сверкающие, как диадемы, там – мрачные, насупившиеся. Одни стоят одиноко – видно, что они крайние индивидуалисты, другие взялись за руки и довольны тем, что составляют горный хребет. У каждой свое лицо и свой образ мыслей. Говорю вам, природа – ярый индивидуалист и всем своим творениям она придает индивидуальные черты, но мы, люди, не понимаем этого. Хорошо еще, что каждой горе мы даем имя, как и человеку. Вещи просто существуют, и все, в то время как индивидуум обладает собственным именем. Вон ту гору зовут Рота, ту – Сандгорн и так далее. У гор, кораблей, людей, собак и заливов есть имена; уже одно это означает, что они индивидуальны.
Чуть подальше города Бодё есть скала по имени Ландегоде, такая симметричная, что похожа на декорацию. Но все же она, по-видимому, настоящая. Люди показывали ее друг другу и утверждали, что за ней видны очертания Лофотена. Бедняжка Ландегоде была так красива – синяя на фоне золотого неба и перламутрово-золотистого моря, что выглядела даже несолидно. Солидная гора не должна быть такой красивой, это как-то… ну не мужественно, что ли.
– Да, – изрек штурман. – Как раз тут в прошлом году пошел ко дну один пароход…
Лофотен
Не надо отнимать у неодушевленных предметов того, что принадлежит им по праву: правильно будет говорить Лофотен, а не Лофотены, хотя это целый архипелаг, не считая мелких островков, утесов, рифов и отдельных камней, щедро рассеянных в море. Сами понимаете, если в Норвегии насчитывается больше ста пятидесяти тысяч островов, их нельзя не заметить.
Взгляните утром из иллюминатора на Лофотен – и вашему изумленному взору прежде всего предстанет бесчисленное множество камней самой различной формы. Они совершенно голые и отливают золотисто- коричневым цветом на опалово-молочной водной глади; местами у них из-под мышек торчат пучки жесткой травы; округлые валуны, отполированные прибоем, острые шпили утесов, истонченные ветром, целые агрегаты камней, табуны скал, утесы-одиночки. Кое-где видны маяки или сигнальные вышки, кое-где каркасы из длинных жердей – видимо, для сушки трески, вот что такое Лофотен. А когда выйдешь на палубу, чтобы осмотреться получше, увидишь. – из этого каменного кружева взметнулся в небо букет гор.
Букет гор – иначе не скажешь. Тут-то и видно, что мир цвел гранитом еще прежде, чем расцвести черемухой и сиренью. «И сказал Бог: да соберется вода, которая под небом, в одно место и да явится суша. И стало так. И назвал Бог сушу землею, а собрание вод назвал морями. И увидел Бог, что это хорошо».
И даже очень хорошо, прямо-таки великолепно! На Лофотене, однако, возникла не одна суша, а довольно много, и Бог назвал их Мускенесёйя, Флакстадёй. Вествогёй и многими другими именами и наделил их особой силой. И начали на тех клочках суши произрастать камни и скалы, да в таком изобилии, как нигде на свете. А потом стали расти горы, как деревья в лесу. Гранита тут хватало, так что они могли расти как на дрожжах. И они вырастают прямо из воды – одни раскидистые, как ясени, дубы или вязы, другие высокие и прямые, как ели, березы или тополя. Так и вырос сад гор, который называется Лофотен; и было это хорошо. Говорят – «голая скала», но эти места скорее назовешь «пышными», обильными, буйно цветущими скалами. Что и говорить, если хочешь достичь совершенства, нечего жалеть материала, а без богатой фантазии не сотворишь даже гор. Побывайте на Лофотене, и вы убедитесь, что можно сделать из любого материала, даже такого тяжелого, как гранит, гнейс, слюда и горный сланец.
Что касается людей, то они, очевидно, не могут прокормиться камнями и потому находят свое пропитание в том скоплении воды, которое Бог назвал «морем», и ловят лосося, морскую форель, а главное, треску. В какой бы городок мы ни заходили – в Бальстад, Лекнес, Стамсунн, Хеннингсвер или Кабельвог, всюду была деревянная пристань на сваях, где наш пароход, деловито грохоча лебедкой, выгружал плоды юга: капусту, муку, цемент и красный кирпич; взамен он получал бочки с треской, ящики с треской, бочонки с треской и сотни связок сушеной трески. Треска просто нанизана на веревку и напоминает хворост или пучки какой-то высохшей, покоробленной, сухо шелестящей коры. Только по резкому запаху можно догадаться, что это нечто съедобное.
Около каждой такой пристани теснится дюжина деревянных домиков, из них – девять кофеен, по